Белгородская рапсодия. 32.

Глава 15. Покаяние

Белгородская рапсодия. 32., image #1

Начало книги и оглавление.

Высланное вперед охранение должно было подготовить окопы для американских пушек, громоздких, тяжелых, почти полуторатонных убийц танков. Их медленно волокли упряжки в четыре лошади, поскольку грузовиков-буксировщиков или тракторов на всех напастись было невозможно. За шестью орудиями следовали снарядные двуколки. Как водится, не полный боекомплект батареи в двести сорок снарядов везли, а хотя бы по двенадцать снарядов на орудие. Успеть бы и их выпустить по врагу!

Личный состав батареи, лошади, всякий вспомогательный народец требовали и еды, и мытья, и портянок, и прочего снабжения и внимания. Коротко говоря, даже одна батарея представляла собой сложный организм: технический, биологический, информационный. А что же тогда судить об армии и, наконец, обо всех вооруженных силах? Только товарищ Сталин мог удержать в своей голове невероятно сложную картину передвижения, снабжения своих и уничтожения живой силы и техники врага, и собственные потери, которых на войне, к сожалению, не избежать. Федор Ромов был рад умереть за победу, ведомый мудрым Сталиным, и особенно под командованием самого Жукова. И вдруг — в тыл. Приказы не обсуждают. Связисты тянули провода, периодически созваниваясь с начальством. Не торопись выполнять приказ, знали солдаты, ибо поступит противоположная команда. На рассвете из штаба артполка поступил приказ ускорить движение, занять позиции, поскольку немцы уже рядом. Их бронированную орду громят наши летчики-штурмовики, однако же, и для артиллеристов останется работёнка, может быть, и до самой темноты. Те, кто уцелеют под молотом Тора, вспомнил Федор, ночью переведут дыхание.

Вместо штурмовиков с красными звездами в небе пробарражировала «рама». Германская авиаразведка. И, откуда ни возьмись, зарычали несколько «Юнкерсов» и «Хенкелей» с черными крестами на крыльях. Шли бомберы, не скрываясь, низко, вероятно, к хорошо известной цели.

— Нас будут бомбить! — закричали обозники.

— Воздух! — скомандовал Ромов.

Комиссару Липочкину, политруку их батареи, который рухнул рядом с ним, обхватив голову руками, Ромов сказал:

— Это не нас будут бомбить. Мы слишком ничтожная цель для такой атаки. Смотрите и слушайте, и можно уже продолжать движение.

Спереди, со стороны холма, раздались глухие удары, поднялись клубы дыма. Бомберы ушли. Следом за ними в небе пронеслись «Яки» с красными звездами.

— Опоздали! — с досады плюнул Липочкин. — Опять опоздали.

— Догонят, — предположил Ромов.

— Так уже что-то разбомбили, сволочи, фрицы, варвары! — негодовал Липочкин.

— Не что-то, а кого-то, товарищ батальонный комиссар, — поправил политрука Ромов. — Я даже догадываюсь, кого. Тех, кого мы должны от танков защищать.

— Штабные блиндажи хорошо скрыты, — возразил политрук. — Не надо сеять панику, капитан! И вы все время забываете, что теперь нет такого звания «батальонный комиссар». Я — майор.

— Скоро увидим, кто из нас прав, товарищ майор. Плохо, если и окопы, вырытые заранее для наших «женок», пострадали. Немцы ждать не станут, пока мы окопаемся. Ускорить движение! Выкатывайте орудия на позиции! И-эх! Наши жены — пушки заряжёны!

И Ромов быстрым шагом направился к голове колонны, а за ним поспешил и Липочкин. У политрука на погонах была одна большая майорская звезда, а Ромов все ещё оставался в чине капитана. Но командиром батареи был Ромов, а маршал Жуков всегда отстаивал единоначалие в армии. Если что-нибудь случится с батареей, то спросят с капитана Ромова, а не с майора Липочкина.

— Похоже, штаба тут уже нет! — доложил старшина Иванов. — Так как-то, товарищ капитан.

— Да на тебя-то это не похоже, старая портянка! — воскликнул Федор. — Что значит «похоже»? Доложите по форме, товарищ старшина. Ты же опытный солдат, разведка, а дрожишь, запинаешься.

— Фрицы тяжелые бомбы сбросили, ни одного блиндажа мы найти не можем! Штаб армии перебили! Невиданное дело…

— А где же люди? — вмешался Липочкин. — В штабе армии служат старшие офицеры и генералы.

— Вот и достойная цель для «Хенкелей» нашлась, Евгений Петрович. Я же вас предупреждал. Чисто сработано. И как немцы узнали, где наши штабисты укрываются? Может, радиосигналы запеленговали?

— Да за такие слова, товарищ капитан, — возмутился Липочкин, — вас бы и разжаловать следовало. «Достойная цель». Да ещё и при подчиненных позволяете себе подобные шуточки.

— О чинах и политической грамотности, давайте после боя судачить, замполит, — примирительно сказал Ромов. — Пойдемте лучше в земле покопаемся. Может быть, отроем какого-нибудь генерала и ордена получим. Хотя из земли ордена нам с вами не откопать. Там они не растут, ордена-то, не трюфели! Всем расчетам выделить по два бойца с лопатками и — за мной, за старшиной Ивановым. Он, разведчик, покажет, где были блиндажи. Откопать всех, вытащить, хотя бы и трупы уже они, но воинские почести никто не отменял.

— А где же, по-вашему, товарищ Ромов, произрастают награды? — язвительным тоном осведомился Липочкин. В мирной жизни он был редактором районной газеты и любил полную ясность в любой фразе или ответе.

— А вот когда наши «женки» заговорят, — сурово молвил Ромов, — я покажу вам, майор, ту пажить, где колосятся «золотые звезды». И твоя, и моя, если доживем до заката.

Спустя короткое время бойцы разгребли обугленные исковерканные перекрытия блиндажей, в боковых ответвлениях, в пещерках, обнаружили заживо погребенных, погибших и живых, контуженных, оглушенных, окровавленных, но дышащих и стонущих. И все старшие офицеры, даже генералы. Ромов и Липочкин помогали вытаскивать пострадавших от бомбежки. Ромов приказал созвониться с медициной, чтобы прислали срочно повозки для высокопоставленных пострадавших.

6-фунтовая 57-мм противотанковая пушка. Англо-американская модель.
6-фунтовая 57-мм противотанковая пушка. Англо-американская модель.

В одной полуразрушенной землянке рядом с разбитыми рациями, тлеющими бумагами и рассыпанным оружием, Ромов увидел, посветив фонариком, упавшего навзничь офицера. Приглядевшись, Федор обомлел. Это был отец Гали, генерал госбезопасности Товстоногий. Вероятно, он служил в штабе Ротмистрова или надзирал за одним из танковых корпусов этой бронированной армии. И вот пострадал под бомбежкой, оказался по соседству с Федором. Правду говорят, что мир тесен, и если гора с горой не сходятся, то человек с человеком обязательно встретятся. А уж суетный фронтовой мир гораздо теснее ленивой жизни без войны.

— Погодите, ребята, я сам тут… — приказал Ромов столпившимся за его спиной бойцам. — Майор Липочкин, командуйте спасением засыпанных!

— Товарищ генерал! — крикнул Федор в ухо лежащему. — Вы живы? Ранены? Вроде дышите! Говорить можете? Это я, Федя, учитель вашей Гали. Помните меня?

«Вот так встреча, — подумалось. — К добру ли? Не похоже!»

— Кто здесь? — простонал генерал и назвал несколько фамилий, вероятно, своих подчиненных, ещё не найденных копателями Ромова.

— Здесь я, Федя! — снова наклонился к самому уху Товстоногого Федор. — Студент Романов… Не узнаете?

— В форме трудно тебя узнать, хлопец! — отчетливее сказал генерал. — Значит, я уже на том свете? Вот, где увидеться довелось! А тебе харю перекосило почему? Черти поджарить успели?

— Вы живы, товарищ генерал! Мы пока ещё на этом свете…

— Так ведь ты ж, студент, погиб. Галя мне гуторила, что и похоронка на тебя пришла. Выходит, врет почта полевая?

— Неразбериха вышла. Я был ранен, обгорел. Другой Романов умер, товарищ генерал, а сообщили в Белгород. Давайте выбираться из этого подземелья, а то батарейка в фонарике сядет. Американские батарейки теперь большая редкость. Если ранены, то мы вас вылечим. Уж я-то знаю. Советские военные врачи чудеса творят. Любую газету почитайте.

— Нет, я здесь останусь. Мне околеть давно пора!

— Нельзя так говорить, товарищ генерал, — возразил Федор. — Вы на вид вполне здоровый человек. Еще будете бить фашистов…

— То-то, что на вид! — передразнил Товстоногий Федора. — В ногах у меня гангрена. Сгнили ноги от сидячей работы. Не сегодня-завтра их отрежут, ноги-то мои. Печень вся в циррозе, медик ты хренов, от того, что водкой я нервы успокаивал. Часто нервничал, сильно успокаивал. Ты приглядись, хотя темно тут, у меня же все глаза пожелтели. Заметил?

— Это ещё не смертельно, товарищ генерал. На всякий цирроз свой «Нарзан» найдется.

— Взрывом меня прихлопнуло, студент! Спиной я на бревно налетел. Сломал я спину. Ни ног, ни рук не чую. Только что языком молоть ещё способен.

Федор попробовал сдвинуть грузное туловище генерала, и оно показалось ему ватным, но очень тяжелым и совершенно безжизненным.

— Боль я уже не чувствую, и это дурной сигнал, — прохрипел генерал. — А ведь есть бог-то, юноша, есть! Кто тебе приказал сюда идти? Штаб дивизии? Нет — бог. Кто послал «Юнкерсы», чтобы меня тут и прикончить? Скажешь, немецкий командующий, обергруппенфюрер СС Пауль Хауссер? А вот и нет. Это божья кара мне за все грехи. Теперь настал час признаваться, что грешил я и против совести, и против людей. Но бог, хоть и жесток, он и милосерден! Таких добрых людей нет. Он мне позволил заслужить облегчение, ОН! Без покаяния не умру.

— Что я могу сделать для вас, Степан Афанасьевич? — Федор понял, что матерый чекист, действительно, умирает, иначе бы он, опытный интриган, никогда не разоткровенничался.

— Слухай сюды, хлопец! — генерал тяжко вздохнул, облизал пересохшие губы. — Ты хоть и не ксендз, не поп, но не чужой мне. Моей Гали ты чоловик, я знаю, не журысь… Это бог привел тебя сюда, чтобы мне не гнить под землей бессовестному. Слухай, висповидаюсь тоби. (Слушай, исповедаюсь тебе - укр.).

Товстоногий закатил глаза. Федор подумал, что генерал умер, но каменный организм Степана Панасовича не желал расставаться с жизнью. Генерал собрался с силами, глянул ясно и строго и рассказал Федору трагическую историю своей любви и ненависти.

«То ж я и убил неньку Галочки моей, хлопец, я и есть главный злодей. Тебя бог сохранит от фашистской пули, я в то верую, и ты все откроешь моей донюшке. Пусть она меня, покойника, судит, простит. Может, с адской сковородки меня тогда и ссадят».

Генерал засмеялся сухо и коротко, словно ворон каркнул, и, набравшись сил, продолжал своё повествование.

«В двадцатом году прибился я к Конармии. На Кавказе воевали, потом громили махновцев, а из Умани двинулись и в Польшу. Захватили одно поместье. Доныне понять не могу, почему хозяева не сбежали. Не успели собрать манатки? Правда, и мы тогда лихо наступали, шли быстро, миста не успевали запомнить. Пана тамошнего, само-собой, зарубили. И хозяйку застрелили, ведь она в нас целилась из мужнина ружья, стерва. Челяди и батракам ихним, понятно, дали волю. Они и разбежались. Хлопцы кое-что прибрали себе на память, сувениры. Кто картинку со стены содрал да из рамки вырезал, кто безделицу якую с хозяйского столика у зеркала, где панна тамошняя, видимо, ещё утром прихорашивалась.

А я забрал Стасю. Очень мне глянулась дивчина. Комполка нас тут же и расписал, по-старинному — обвенчал. Мы, конармейцы, без закона никого не снасильничали. Ты буржуйским наветам не верь. Стася тогда была юница, как Галя, когда с тобой подружила, меня никогда не любила и первенца нашего выкинула. Галя-то родилась, как сам понимаешь, в двадцать третьем, второй наш и последний ребенок. Я ж о главном забуваю тоби сказаты. Жена моя, как выяснилось вскоре, — младшая дочь графа Чиньского, богатейшего из польских магнатов, — Станислава Леопольдовна Чиньская. И Галя, живи она не у нас, а где-нибудь на Западе, считалась бы завидной невестой с миллионами».

Генерал застыл на полуслове и заплакал. Федор стер ему своим несвежим носовым платком слезу со щеки.

«В тридцатом меня перевели в Туркестан против басмачей командиром кавалерийского эскадрона. После польской войны я окончил-таки курсы красных командиров, однако, то-сё, может, и из-за Стаси, классово далекой иностранки, меня не продвигали по службе. А тут такая славная возможность отличиться. Поступил служить в ЧОН. Ты, конечно, знаешь, что это были за части особого назначения? Стасю взял, понятное дело, с собой, а дочь мы оставили в Малиновке под Винницей у Параси Никаноровны, мамы моей. Там хоть начальная школа. А в песках Кара-Кумов, в кишлаках только казармы да конюшни. Девчонке там нельзя.

Часть наша была маленькая, подвижная, гонялись за басмачами, брали и дехкан заложниками, как и полагалось тогда. Командовал всеми из царских ещё кадров офицер, военная косточка. Комиссарил рабочий с Путиловского, ленинградец, ничего в военном деле не смыслил. Командиром первого эскадрона был американец Игорь Эвергрин. Я вторым эскадроном командовал, а третьим — чех, из пленных австрияков, но коммунист, Швейцер. Вот такой загин (военный отряд - укр.). у нас сложился: американец, чех да хохол.

Стася будинок (дом - укр.) держать не умела, плохая была хозяйка, зато гарно спивала, и на гитаре могла, и на пианино. Мамо моя невестку терпеть не могла, хотя мы в Малиновке почти и не гостевали. А вот Игорь и Томаш влюбились в Стасю, как гимназисты. Где-то даже в пустыне находили и приносили ей цветы. Думаешь, мне нравилось это дело? Гордился красавицей? Таки нет! Только уж мы тут начистоту, как перед вечностью. Клянусь, Стася мне поводов для ревности не давала. Гордая была полячка, как Марина Мнишек, дворянская кровь. И Галя — её реинкарнация. Так ведь ученые чудаки гуторят?

Слухай дальше, хлопец, что было. Томаш таки нашел, чем улестить мою Стасю. Хитрая гадюка, хоть и коммунист, или бес ему нашептал, только уговорил он мою дружинку (супруга - укр.) уйти в Персию, а оттуда перебраться в Европу. С ним вдвоем. Швейцер сильный был мужик, как говорится, подковы гнул, но похудел от душевных переживаний. Спятил совсем Томаш, мы заметили, бледный стал, а из глаз его ненависть в нас сверкала. Классика, студент! Ты ж, учитель, Гоголя читал. И опять полячка во всем виноватая! Я б и не поверил, не случись то со мной. А уж ты верь, никуда нам не заховаться от правды. Перед кончиной никто не брешет. Навищо вмыраючому брехаты? (Зачем умирающему врать? - укр.).

И предал Томаш нас, своих товарищей по оружию, стакнулся с басмачами. Уговорились они, что нукеры одного из хивинцев, Данияр-хана, нападут в ночь, когда в караул поставят бойцов Швейцера. Джигиты заложников хотели освободить, как по их вере следовало. А наше командование надеялось заманить в ловушку Данияр-хана. У пулеметов не смыкали глаз бойцы. А Швейцер как-то своих чоновцев подпоил или усыпил, сволочь.

С вечера заприметил я, что Стася сама не своя. Хоть и аристократка, но волновалась, может, переживала, сумеет ли потом через «Красный крест» свою дочку из Союза выцарапать? А ночью глядь — прыснула из дому моя Стася. Я — за ней, взревновал, саблю не забыл. Тут шум, басмачи кругом, стрельба. Я — в конюшню, вестовой следом. Впотьмах не увидел я — услышал, что два оседланных коня храпят, уздечками позванивают, а рядом с конями, я почувствовал, Стася целует Томаша. Да так целует, как меня никогда не целовала. Верно, давали они в тот миг друг другу клятву преданности до гроба. И сдержали, надо подчеркнуть. Прямо в деннике на ясли с сеном усадил мою Стасю Томаш и … Да ещё и ворковали «голубки влюбленные». Нашли время и место! Точно скажу: с розуму скакнули (сошли с ума - укр.). И я вслед за ними. Закипела во мне кровь, а в конюшне лишь коптилка, ни зги не видать. А попал, почти не целясь. Я шашкой маханул и разом их обоих умертвил. Сталь в руке я держал кавказскую, гурду. (Гурда — старинная кавказская шашка из высокоуглеродистой стали). Людские кости ей — бумага.

Оглянулся: в дверях мой вестовой, маузер выронил, ладонями рот прихватил. Так перепугался. А такой сорванец был! В степи ничего не боялся, а тут оторопел. А за его спиной уж Игорь маячит с фонарем. Бросил я окровавленную шашку, думал, арестуют, в трибунал меня отведут. На все готов был, но не ожидал того, что приключилось.

Втолкнул Эвергрин вестового внутрь и выстрелил ему между лопаток. И быстро так потом все вин зробив (он сделал - укр.).

Я ещё не успел кровь с шашки отереть, а Игорь притягнул из закута для пленных двух дехкан полуживых и у ног мертвой Стаси их пристрелил тотчас же. Вложил одному в руку трофейный наган. Сам-то Игорь из нагана тоже стрелял. Рядом с другим кинул какой-то палаш, так чтобы он в крови убитых мною замарался. И побежал с криком: «Сюда! На помощь! Тревога!» — остальных заложников убивать. Так у нас тогда полагалось. Если басмачи наскакивают, то и заложникам — крышка. Оттого хивинцы нас и не трогали, пока мы в кишлаке стояли. А какая может быть ещё тревога, если ночь, кругом не понять кто, басмачи ли, свои ли полуодетые из винтовок палят кто куда?

Командира нашего отряда тяжело тогда ранили, и в тыл его отправили без сознания. От басмачей отбились. Хотя я, верь — не верь, а смерти в том ночном бою искал. Рубился с хивинцами, шашку не берёг, затупил бы. Но гурда не тупится. Лишь щербится, если на хорошую сталь врага приложится.

Игорь сам после бумагу сочинил. Эвергрин - умище высокого полета. Если бы командир оставался в строю, боюсь, не прокатила бы та бумага. Комиссар же обрадовался, что все его подчиненные героями выглядят. Хотел сохранить лицо перед областным партийным начальством, подмахнул наши рапорта. Мол, заложники как-то освободились, хотели сбежать, да командир третьего эскадрона Томаш Швейцер, караульный в ту ночь, им самоотверженно помешал. Вот дехкане и зарубили его и молодую супругу командира второго взвода, и вестового застрелили. Лошадей-то Игорь распряг и баулы с припасами, что Стася в дорогу тайно собрала, тоже где-то заховал.

Спросишь, как же я узнал про Персию? Это уж спустя время мы одного хивинца из тогдашних заговорщиков схватили. Он по-русски умел. Это с ним Швейцер сговаривался, деньги сулил, чтобы через горы до Персии довел. Я ж тебе уж открыл, кто была Стася, денег у нее было багато, хоть и не здесь. Самого хана хивинского могла с потрохами купить.

Только Игорь на том допросе присутствовал. И только он один знает мою кровавую тайну. Он этого басмача, когда тот начал о Швейцере и о Стасе гуторить, взял за ворот халата, вывел из казармы и пулю ему в сердце пустил. Война же была тогда, хоть и не объявленная. А вернулся через минуту и сказал по-своему, и я тут же запомнил, как видишь, до гробовой доски: «A close mouth catches no flies» (Закрытым ртом не ловят мух - англ.).

И ты, хлопец, помни: в рот, закрытый глухо, не залетит муха! Как это верно! Только совесть угрызает молчуна. А вот раскрыл я рот, и легче мне на сердце. И ты открой все, что услышал сейчас, только Июльке, а уж она пусть сама решает, хорошим я был для нее батькой или злодеем. Умоли, чтобы простила она меня, несчастного, неотесанного мужика. Тебя-то она послухает».

Генерал замолчал. Сверху кто-то крикнул, что носилки уже готовы, надо генерала отнести к санитарным повозкам. Федор не ответил, лишь тихо спросил Товстоногого:

— Вы могли бы и этого Эвергрина убрать. Не пробовали сразу-то, в кишлаке?

— Намеревался, — после некоторого раздумья прохрипел Степан Панасович. — И в мыслях грешил. Да опамятовался. И за что же его убивать, Игоря-то Джоржевича? Ведь он же мне помог. Соучастник. А без него я бы точно пропал. А может, это и лучше было б для всех, чтобы меня тогда же и в расход пустили? Нет человека, не будет и беды от него.

Генерал тяжело захрипел, закашлялся, харкнул кровью, но нашел ещё горсть жизни продолжить свое покаяние:

— Пути наши с Эвергрином разошлись надолго. Меня, наконец, продвинули по службе, а он где-то по заграницам странствовал. И вновь объявился, лишь когда Июлька раскашлялась. Доктора руки разводили, плечами пожимали, я сходил с ума второй раз в жизни. Он-то и упек доню мою на год в Крым. И мне он поставил условие. Раз Галя так похожа на свою мать, которую «зарубили басмачи», и которую он любил, может быть, сильнее даже, чем Швейцер, то Галя должна стать его женой. Иначе и мне, и Гале солоно придется. Он, будто бы какие-то бумаги с той, хивинской нашей, эпопеи сохранил запрятанными у надежных людей. И помнит он, где баулы Стаськины, он схоронил. Признался, что меня он побаивался все эти годы. И правильно делал. Мы побратались с ним, и теперь он мой зять. Ты это знаешь?

— Я обязан доставить вас в медсанбат, Степан Афанасьевич!

— Не замай меня, хлопец. Я уж тела своего не чую. Рядом смерть. И я тому рад. Ты даже представить не можешь, как я рад. Июлька теперь сможет освободиться от того ярма, которое мы с Игорем на её плечи и душу взвалили. Но уж и ты её не покидай. Прости ей, что поспала она с генералом. Ведь ей сказали, что ты, Федя, — Товстоногий впервые назвал его по имени, — пал смертью храбрых. Тебя она не разлюбила. Я знаю.

Генерал вдруг выпучил глаза, будто бы чего-то испугался, захрипел из последних сил:

— Туто Стасю! Я йду до тоби, Стасю! (Здесь Стася! Я иду к тебе, Стася!- укр.)

Веки генерала сомкнулись. Грудь его почти не колыхалась. Федор приподнял голову умирающего и приказал:

— Бойцы, выносите генерала!

В несколько рук артиллеристы извлекли из обвалившегося блиндажа генерала Товстоногого, кое-как смахнули песок и глину с его посиневшего лица, положили на носилки, а носилки, в свою очередь, на снарядную двуколку. В медсанбате констатировали смерть генерала Товстоногого от контузии и внутреннего кровотечения после бомбежки.

Следующий фрагмент книги.

4 views·2 shares