Чужеродина
Главный редактор «Альпина.Проза» Татьяна Соловьёва без тени сомнений заявила, что Марго Гритт (1990) одна из лучших, кто сегодня работает с короткой формой. По необъяснимому стечению обстоятельств новый сборник писательницы вышел как раз в «Альпине» и, что уже не так удивительно, оказался ещё одной образцовой альпиновской книжкой — штукарской, настряпанной и с ухмылочкой.
Открывает «Чужеродные» самый сильный и самый большой рассказ. На пятьдесят тысяч знаков Марго Гритт размышляет об оцифровке сознания. Программа PastPerfect во второй половине XXI века позволяет бесконечно переживать в посмертии один день своей жизни. В наличии многоярусные хранилища, протестующие верующие, обобщающие нейросети и тот банальный конфликт, который Гритт пытается вывести в важное. Немолодые уже герои сходятся за столом, чтобы меж старых обид и воспоминаний осознать, что счастье у каждого своё, но в любви — общее.
У рассказа интересная вспоминающая композиция, события в нём накатывают, как если бы когда-то давно в прошлое запустили камешек. Написано тоже хорошо. Хороши и милые сопоставления вроде того, что «автомобили стали беспилотными, а крабовые палочки как делали из перемолотого минтая, так и делают». Но кроме ностальгического флёра — отчасти эксплуатационного — в тексте не получилось сплести ту нежную шёлковую паутинку, с помощью которой и правда могло быть уловлено что-то тайное и всегда невесомое.
У рассказа три проблемы.
Во-первых, фантастическое допущение непроницаемо, даже абсурдно. Почему именно один день, не неделя? Почему он крутится без остановки? Почему пару нельзя отправить на вечность в пустоту, чтобы она там без умолку болтала? Конечно, технические подробности рассказу и не нужны, ведь он пытается ответить на экзистенциальные вызовы, но при этом в тексте не соблюден баланс между технологией и вопросом: нелепость механики бросается в глаза из-за слабости выводов. Это надо было откалибровать, привести в соответствие. Сейчас — перекос.
Во-вторых, из-за условности фантдопа искусственным кажется сам конфликт. Текст мог бы состояться и без оцифровки сознания, просто как застольный разговор о самом счастливом дне жизни. Накалены только второстепенные сюжетные линии, где фантдоп действительно всё усиливает, но по оси текст обесточен. Конфликт Аллы и Гарика имеет смысл именно из-за наличия PastPerfect, но Васьвась и Шалевский прекрасно справляются без него, а ведь они центральные герои. Фантдоп вообще делает всё сомнительным. Почему вдова-Белка не может воспользоваться программой для пар, ибо она рассчитана на то, что «оба партнера живы на момент оцифровки воспоминаний», хотя для Аллы спокойно исчисляют «случайного итальянского красавчика», не привлекая при этом «живого человека»? Потому что супруг в таком случае будет неписью? Ну а если человек всё равно хочет провести с ней вечность? Почему нельзя? На каких основаниях? Текст что-то говорит о «переплетении воспоминаний», но говорит о них как о вызове, а не о требовании. Да и в чём принципиальная разница между «мёртвым» и «живым» исходником, если их одинаково переводят в бит? Проблема не в том, что рассказ на это не отвечает (он и не должен был), а в том, что такие вопросы постоянно возникают на протяжении чтения (они не должны были возникать).
В-третьих, персонажи рассказа картонны, что можно понять на примере Васьвась. В финале она отказывается от своего самого важного дня в пользу общего дня с мужем. Почему? Потому что понимает, насколько любит Шалевского? Но этому повороту не предшествовало какое-либо изменение: Васьвась показана однотонно. Она инертна, пассивна и не получает заряда, который мог бы всё поменять. Какой героиня была вначале, такой осталась в конце — событие не прикрепляется ни к Васьвась, ни к Шалевскому, так как персонажи изначально были одномерными.
В совокупности это не даёт рассказу стать чем-то стоящим, хотя «PastPerfect» и так неплохой текст. Все остальное заметно хуже.
«Acqua eterna» примечательна жуткими экспериментами с формой. Они безбожно растягивают рассказ, который становится дурной лентой новостей, словно её бесконечно длят бывший, тётя Куча из Бердичева, одноклассница с рекламой «Avon», подружка, набравшая кредиты на бумажную свадьбу… Весь рассказ — как расплющенная скалкой жёванная резинка: невероятно тягомотно, при этом недостаточно радикально — до экспериментов тех же леттристов ещё очень далеко. В рассказе есть отличное замечание: «всему городу разрешили, как в детстве, бегать по лужам». Вовне его те же банальности, что и с оцифровкой сознания, только мелодрама разворачивается на фоне виртуальной реальности, которая оказалась уютнее реальности настоящей. Опять? Снова!
«Сеанс» — рассказ-аллюзия о том, что современная Россия суть Третий Рейх, который случился из-за того, что людям было интереснее «не про политику, а про любовь». Сравнение даётся из великолепной позиции: запертая в кинотеатре молодёжь вынуждена по кругу пересматривать «Кабаре». Но оригинальность уничтожает излишняя прямолинейность замысла. Один из героев говорит про антинацистскую мелодраму: «Невозможно больше смотреть на этих пидоров… Мой дед не для того воевал, чтобы я слушал фашистские песни», ну то есть этот герой со своим дедом и есть настоящие фашисты. Толсто как в тех западных комедиях, где бравые вояки гоняют очень жирных нелепых нацистов.
Рассказ «На другой стороне» слишком много всего смешивает. Стоило оставить суть: после войны из показушной пограничной деревни мать совершает побег к оставшемуся за кордоном сыну. Сверху добавить закрепляющее сравнение. Вместо этого рассказ рассыпается на множество второстепенных элементов, которые уже не может скрепить «птичья» метафора. Текст слеп к деталям: главная героиня изображает нормальную жизнь в чудовищно бедной стране. Вместо картошки она вообще камни перебирает. Но для побега женщина прячет деньги в пачке прокладок (их брезгуют шмонать вертухаи), хотя прокладки суть элемент бытовой роскоши, которую долго не знали все дефицитные системы. Почему нельзя было использовать мешочек с тряпочками, где охранники тоже бы ничего не стали искать? Сразу снимается противоречие: пачка прокладок — это вообще-то чистая вещь, их как раз и осматривают, но мешок стиранных-перестиранных тряпочек действительно может вызвать брезгливость. Почему Гритт не сделала так?
Потому что она идеологизированный автор, который распространяет свою убеждённость по смысловым контурам женского и антироссийского. В первом рассказе, «Past Perfect», зачем-то присутствует несуразная вставка о пытках украинских солдат, «которых выгоняли зимой босыми на улицу и, потешаясь, снимали на видео, как те пытаются согреться, с трудом сгибая окоченевшие ноги, и вытаптывают снег до черной земли». По именам никто не назван, но 2020-е и «пятнадцать суток» указывают на Россию. Оба контура смыкаются в «О» — долгом, на половину авторского, описании интерьера с дёшево вынесенной в финал интригой. Государство преследует (о)диноких женщин, подрывающих своим существованием «семейные ценности». На дверях их квартир рисуется О:
Говорили, что женщинам ничего не сделают, трогать не будут, просто хотят попугать немного. Но Зоя слышала, что кого-то с О на двери все-таки тронули. У тОй женщины вроде муж погиб, так его же сослуживцы и пришли.
Сослуживцы павшего товарища пришли расправиться с его женой, потому что та своим одиночеством нарушала традиционные ценности? Фильм «Лобстер», если бы его снимал Кирилл Серебренников.
Пишет Гритт большими предложениями, перечисляя ту последовательность действий или товаров, которые создают псевдоощущение сложного, насыщенного отрывка:
Пьяные от глинтвейна и какого-то совершенно нереального киношного Рождества, они примеряли вязаные шапки с ушками, грызли орешки в сладкой глазури — один кулечек на двоих, — гуляли по сияющему Репербану, много, неприлично много смеялись, точно школьники, разглядывая витрины секс-шопов, сражались с чайкой за сэндвич с селедкой — не спрашивайте, — но Васьвась помнит и другое: как мокрые следы от поцелуев стыли на ветру, как коченели пальцы, несмотря на шерстяные перчатки, как невыносимо было слушать по десятому кругу Last Christmas — она ни за что не согласится на голос Джорджа Майкла на повторе до скончания времен.
Как и в первом сборнике, видна та же проблема с повтором слов и приёмов. Так, в коротеньких «Руинах внутри» образно повторяется «патина». Перекличка не обставлена нужной связкой. Рассказ примечателен одним из самых приплетающих сравнений современной русской литературы:
Рим не стесняется руин — как ветеран войны, вернувшийся без ног, выставляет напоказ культи, прося подаяния в московском метро.
Где-то пышная, где-то выспренная, метафорика Гритт редко отражает нюанс, ради которого стоит пробиваться сквозь однообразные тексты. Но хватает и достойных вещей:
Из кухонного окна открывался вид на реку, которая к тому моменту уже искрилась в первых лучах солнца, как спинка серебристой сельди.
Красиво? Красиво. Но всё-таки сельдь — это морская рыба, она не для речного сравнения, разве что нерестится в устьях. В сборнике много такой непродуманной окрошки. Зачастую образы стёсаны о сотни других текстов:
Вышку возвели на останках разрушенного моста, о котором напоминали теперь только торчащие гнилыми зубами из воды бетонные сваи.
Сборник Гритт — это тягостная для читателя, но не особо мучительная для автора пикировка, то есть пересадка с удалением части корневой системы. Об этом финальная «Кто такая Дора», когда для закрепления в чужой почве рассказчицей выбирается могила случайной немецкой долгожительницы: «теперь ты — моя праматерь, прошу, будь моим корнем». Произвольность не может заземлить так же, как и долгое перечисление любимых мест, тем, товаров и переживаний, в общем всего гумуса позднего капитализма. Таковы собранные в эмигрантский блок «Красная нить», «Заметки на полях каталога ИКЕА», «Белый», «Музей отчего края». Рассказчица перебирает мелочи минувшие и сегодняшние, не столько выбраковывая их, сколько выкладывая новое панно. Но ещё один опыт уехавшего прозаика не становится мозаикой, которую хочется рассмотреть — знакомый набор предубеждений опять складывается в череду битых пикселей.
У Гритт получилась этакая «Чужеродина». Чужесть по отношению к месту отправления и месту прибытия, но не в какой-то принципиальной неприкаянности, а в довольно мещанском отношении. Без трагичных надрывов, с уверенностью в правоте самых глупых суждений, герои Гритт завешивают свою новую жизнь теми же кружевными занавесочками, ради которых, в общем-то, можно было и не менять прописку.
По сравнению со «Вторжением» языковой и сюжетный уровень вырос, но при этом стало понятно, что у Гритт нет своего голоса. «Сеанс» не отличить от пастишей Анны Шипиловой. «На другой стороне» вылитая Ольга Харитонова. «Из косточки» — чистая Анна Лужбина. «Кто такая Дора» — некромантствующая Хелена Побяржина. Почему молодые писательницы столь похожи? Потому что сформированы опытом равной интенсивности и придерживаются до того типических взглядов, что крепят самые радикальные солипсические теории. Кто в этом ряду Марго Гритт? Мастер короткой формы? Увы, нет. Это ещё одна необязательная писательница, продвигаемая корпоративными методами.
Как говорил в таких случаях Чехов:
Нет того урода, который не нашел бы себе пары, и нет той чепухи, которая не нашла бы себе подходящего читателя.
