Дмитрий Серков, «Обыкновенные люди»
Бывают до того милые непрофессиональные вещи, которые сразу завоёвывают своей непосредственностью. На вопрос «как?» автор смущённо пожимает плечами: я не знаю, оно само пришло в голову.
Вот и «Обыкновенные люди» Дмитрия Серкова — это добрая наивная проза, за которую радуешься потому, что автор сам радуется своим находкам. Будто ни у кого не читал такого же, будто в первый раз открыто. Сборник Серкова написан словно до него не существовало литературы, и рассказы протягивают травинки так, точно их никто никогда не срывал. Это могло сработать в двух случаях: когда автор настолько преисполнен литературой, что уже не замечает её, либо когда автор настолько не знает литературу, что ещё не догадывается о ней. Чаще встречается второй вариант. На «Лицее» однажды победил внелитературный Ислам Ханипаев, случайно выбивший своим «Типа я» десять из десяти.
Серков тоже пошёл по такому пути, но уж очень расхлябано.
Первая повесть, «Голос жизни с того света», начинается так:
Проснувшись сегодня, Женя прежде всего посмотрела на блестящую пуговицу и вспомнила один май. Поздний май пятого класса, когда очередной школьный год медленно засыпал в запахе высокой полыни под разговоры болтливых кузнечиков.
Тот май надолго запомнился ей, а потом надолго забылся. Но, проснувшись сегодня, Женя вспомнила тот приставучий май, и теперь ничего кроме мая пятого класса ей в голову не приходило. Даже пахло тем маем, той полынью, что преждевременно расцвела на аллее, отделявшей жизнь от смерти.
Путано, избыточно. Отрывок можно без потерь сократить на треть:
Проснувшись, Женя посмотрела на блестящую пуговицу и вспомнила поздний май пятого класса, когда очередной школьный год медленно засыпал в запахе высокой полыни под разговоры болтливых кузнечиков. Тот май надолго запомнился ей, а потом надолго забылся, но сейчас в комнате пахло той же полынью, что преждевременно расцвела на аллее, отделявшей жизнь от смерти.
Треть — это если оставлять в неприкосновенности архитектуру с эпитетами, а так отрывок можно сократить ещё, из-за чего на языке появится горький запах полыни. Письмо Серкова растянуто, он повторяет одно и то же в дурманном камлании, насылая сон и даже деменцию. Заполошены все ориентиры:
Но вот ракушки закончились, и они вышли на аккуратную улочку, по другую сторону которой обе жили. Ту улочку разделяла на две равные половины причудливая аллея с яблонями, что располагалась посередине — точно в промежутке между Женей и Летом. Одна автомобильная дорога отделяла аллею от соснового леска с ракушками-туристами, другая — от девятиэтажного дома, в котором начинались летние каникулы. И чтобы добраться до каникул, только и оставалось, что перейти автодороги по двум ее берегам.
Улица, очевидно, носила имя Оскара Рутерсварда, потому что её невозможную фигуру весьма сложно представить. Зато следующее предложение легко представить без лишнего деепричастного оборота (про ботинки):
Восход еще едва касался пиджака, когда девочки, следуя тропинкой иголок, преодолели небольшой сосновый лесок, пиная ботинками еще прошлогодние засохшие шишки.
Серков любит усложнять простые вещи:
Женя посмотрела на зависшее над дорожкой парное марево, напоминающее ей газовую душу воды, когда та покидает кипящий чайник.
Газовая душа воды… спасибо, что она покидала не тело кипящего чайника. Опять же, будто никто не уподоблял пар душе, и нужно обязательно запатентовать.
При этом сама повесть небезынтересна. В ней кое-что уловлено. Она о том пограничном состоянии, когда ребёнок начинает превращаться в подростка, и пока прежний мир не стал незнакомым, ребёнок видит разрыв. Переживая гибель подруги, Женя узнает о музыкальном посмертии. В нём томятся певцы, покуда в подлунном мире пребывает хотя бы один их слушатель. Такого умершего певца слушает девочка (видимо, Фредди Меркьюри). На это указывают большой рот, усы, синтезатор, блестящая одежда, обмолвка: «Вот я и решил немного задержаться и продолжать шоу». С певцом у Жени происходит бытийный разговор. Из-за общей нечёткости его не получилось отбить в откровение или хотя бы в запоминающийся образ. И это размывает всю повесть, ведь она явна была написана для финальной встречи. Музыкант силится сообщить Жене что-то важное, но объявляет слащавости, что «даже один голос может спасти жизнь. А если голос может спасти больше, то этот голос просто не может молчать». Ну… ладно. Стоило ради этого изводить полтора авторских листа? Прелесть наивной прозы в том, что она не знает меры и композиции, но зато говорит такое, что недоступно профессионалу. А Серков такого нигде не говорит. Его огрехи нечем оправдать.
В остальных повестях Серков занимается тем же: нудно обхаживает простецкие темы, которые пытается выдать за чудо. В «Сомиках» герой на самоизоляции начинает ловить в унитазе русалок, ловит на червей и на хлеб, всё повторяется, то сомики, то русалки, то «животик телевизора», опять полтора авторских листа ради уникального вывода:
Я так и не смог объяснить, почему и как я услышал их, зато я понял другое: чтобы услышать и понять других, порой достаточно перестать слушать телевизор, а вместо прогнозов погоды иногда смотреть в окно.
В «Окне, где всегда горит свет» девушка наблюдает за окном в соседнем доме, где с давних пор горит свет. Два авторских листа героиня общается со своим отражением в зеркале и тщится разгадать тайну освещённого окошка. Разумеется, свет порождает не электрическая дуга, а внутренний мир человека:
— Тётя, а ты меня не обманываешь? — шаги остановились. — Оно существует, такое окно? Там, где всегда горит свет.
— Да, – кивнула Саша. — Однозначно.
— А где оно? Как мне его найти?
Саша пожала плечами.
— Кто знает? Тебе придётся самой его поискать. Вот как найдешь своё, тогда сразу поймешь! — улыбнулась она своей искренней улыбкой.
Проза Серкова устроена очень просто. Он закрепляет взгляд на объекте и начинает долго описывать его одними и теми же действиями и словами. В «Голосе жизни с того света» это поющий с того света певец, в «Сомиках» это сомики, в «Окне, где всегда горит свет» это… окно, где всегда горит свет. Что должно порождать причастное детское понимание, когда предмет раскрывается с неожиданной стороны, но на деле в зевке раскрывается рот. Сосредоточенность прожигает в объекте дыру, через которую Серков вытягивает собеседника, с которым будет рекурсивно общаться герой. Это Я-Я разговор, то есть разговор об идентичности, которая выглянет из зеркала («Окно, где горит свет») или обнаружится внутри тела («Света»). Под «идентичностью» Серков понимает как бы такую человеческую укоренённость, то, зачем и почему мы живём. Тем самым Серков пытается прояснить нечто о мире, но, увы, туманит читателя:
Совокупность этих движений отталкивала от меня не только потери, но и прилипающие ко мне годы, но они все равно прилипали к груди, когда я при очередном повторении касался 30-летнего паркета (возможно, нужно было просто чаще мыть пол). И все же мне казалось, что чем больше раз я толкаю паркет вниз, тем дальше половые годы отталкиваются от меня и, возможно даже, после очередного удачного повторения, они окончательно вытолкнутся вниз, перейдя на 20-летних и еще шумных соседей, а у меня появится простор для новых отжиманий и того, что однажды станет отжиманиями.
Если бы проза Серкова задавала странные вопросы и получала странные ответы, замечала то, что прежде находилось в тени, видела необычное в обыденном, а обыденное в необычном, то она бы справилась с поставленной задачей даже несмотря на невыносимый язык. Спасённый от пришепётываний, он показывает свои возможности. Избавившись от небес и провалив землю, письмо оставляет «беззвучный промежуток, в котором увядали шаги и даже песок становился гладким». Но этот промежуток ничем не заполнен. Дмитрий Серков пишет наив без его главного содержания: той бесхитростной правды о мире, которая даётся больному или ребёнку.
Оценка: 3 из 10.
