Игорь Белодед, «Сын мой, Павел!».
От многообещающей звучной фамилии с философской почти бородой ждёшь мудрой прозы, а получаешь намеренно усложненную цветопись, изломанную синтаксисом и желанием истязать. Как если б на празднике Холи вдруг заставили бросаться словами.
Игорь Белодед самый сложный из финалистов. В отличие от других сложность его текста не ошибка, а метод, намеренное сгущение, чтобы сначала туч напустить, а потом пролить их дождём. Такую прозу нужно читать медленно, хрустко разламывая длинные запятистые предложения. Это очень качественная работа со структурой, с формой, вообще с тем как выстроено. В повести есть немало предложений из более чем сотни слов, которые выполнены безупречно, без спасительных троеточий.
Тем не менее сам язык не настолько желанный, чтобы получить удовольствие от его распаковки. Это не та гипнотичность, которой можно простить какую угодно длину. Вопреки архитектурной грамотности предложений на уровне художественной отделки они порою выполнены некачественно, с привлечением шабашников по объявлению.
Кирпичный угол пожрал последние слова Ядринцева…
Угол, да ещё и кирпичный — это двойная твёрдость, жёсткость, даже острость, которой лучше разрезать, рассечь, отсечь «последние слова Ядринцева», но не пожрать, как это делает расстояние, то есть что-то заволакивающее, мягкое, принципиально не-твердое.
Больше примеров не будет, но они есть, и это сразу казалось важным, причём более важным, чем в любой другой конкурсной прозе, которая тоже тянулась и не могла, но делала это как-то иначе, без вывиха стоп. В «Павле» не так всё, но это от чего-то не понималось, только глаз цеплялся за «сотовый»… «сотовый», «сотовый», почему не мобильный или смартфон, неужто не хотелось чужое брать? А потом вдруг считыватель в кофейне — считыватель, не терминал! — и стало понятно всё.
«Сын мой, Павел!» не историю рассказывает, а ищет слова. Это настолько щепетильный текст, что порой даже «что́» ударением выделяет. Текст пытается использовать только красивое, только своё («она беспокойно пролистывала сотовый»), а когда этого не достаточно, придумывает «примрак», «гнела» и «тропот». И это не впечатляюще, нет. Это какое-то крохоборство. Выуживание. И вытягивание.
На цыпочки выставлена вся первая часть. «Ромбические дыры рабицы» одна из самых простых конструкций, в которые предстоит пролезть. Понятно, что так хотели передать юношескую неустроенность Павла, но осознаётся это только во второй трети текста, когда настраивают скупую оптику Павлова отца. Впрочем, в серебристом взгляде Аргентьева те же приёмы и те же слова: «…это был уже не зазимок, а пухлый, основательный уброд». То же самое в третьей, завершающей части, самой, пожалуй, удачной. И вот мать, лишившись сына и в замену родившая дочь, пишет ей нежное, трепетное, простое письмо, где, говоря о воздушном змее, не может не удержаться от слова «путлище».
Дальше текст особо ловко использует свою структуру, а точнее просто хитрит. Повесть «Сын мой, Павел!» оканчивается на письме к маленькой ещё дочери, с забрасыванием нужных крючков, даже с промелькнувшим чёрным Павло́м (тоже используем ударение), а потом идут два отдельных рассказа. Первый из них, «Когда приходит он», дёргает за подвешенные прежде крючочки: настраивает оптику некой подросшей девушки, отправляет её в заранее заготовленную Бельгию, вопреки материному наказу делает проституткой и выводит под магдалинов взор смутно знакомого клошара с сакраментальным вопросом «…где она могла его видеть?». Разумеется, клошар понимается читателем как исчезнувший Павел, которому тоже пророчили бегство во Фландрию, что-то брейгелевское и отречённое. Но бомж оказывается просто бомжом, а рассказ обычной инверсивкой с наказом: тот, кому думали исповедаться, сам хотел купить плоть.
То есть в отдельности рассказ (как он есть) это слабо, но вместе (как он читается) это… необычно. Пожалуй, другого такого приёма и не припомнишь. Очень ловкая игра с ожиданиями, когда отдельно стоящий рассказ всё обещает вернуть. Но ад состоялся. Грешный фиолетовый костерок, который рисует Павел на первых страницах, совпадает в конце с фиолетовой подсветкой куба для проститутки. Да, можно гадать кто в каких лицах и деталях совпал, но от перестановки чанов температура в преисподней не меняется.
Тем не менее в целом, вообще, вот как оно есть, «Сын мой, Павел!» — это сильное многоканальное произведение, или же, просто игра в слова? И всё-таки, с большой осторожностью, наверное, только второе.
Дело в том, что всю аллюзитивность сюжета должна была подсвечивать преломлённость Павла-художника. Он был не центральным персонажем, нет, но центральным понятием, которое можно было высветить с трёх разных сторон (Павла, матери и отца). В Павле очевидно жила невыясненная проблема, какой-то масляный червь, что-то заставляющее рисовать пожары и бледных коней. Текст об этом изъяне говорит слепо, как «о пороховой тьме», и правильно не ступает на детективную тропку. Но всё же и умолчено здесь слишком много. Павел остаётся невыясненным, парадоксально непрорисованным, хотя сам при этом художник! Как человек и тем более как герой Павел заменён увлёкшей автора чередой предметов и наблюдений, в которой долго можно упражняться на самый необычный словесный цвет. Остро-салатовый был неплох, например. Но этот брак не так уж чтобы блистателен, им не получается затушевать Павлову пустоту, кромку которой ничто так и не обвело. Ни замечательный авторский слог, ни три разных повествования, ни новозаветные мотивы, ни даже та блудница из Бельгии… блудница, блудный сын — в этой перекличке совершенно не хочется разбираться, потому что слишком уж увлеклись нарезанием цвета. Там наверное тушью проставлены все ответы, но всматриваться в части ради составления целого не хочется, потому что это излишне дроблёный кубизм.
А внутренней тяги у повести нет: ни мотивации, ни протяжения времени, ни самостоятельности поступка, одна только пристяжь к словам. Господь, грыжа, грешник, снова Господь, погребно, гризайль и громыхать... Как выгрызают кого-то, едят. Но что по итогу? Что вместо букв? Ничего. Увы, проза Белодеда — это трещотка, маскирующаяся под гром.
Откуда такое ощущение? Почему вдруг напрасный раскат?
Ответ приходит из оптики, из ошибок диоптрий.
Смысл текста сразу задаётся Павлом-художником, который гениально колоризирует мир, тематически его сравнивает, сочно его объясняет, то есть описывает мир так, как если бы его рисовал. Павел, быть может, и гениальный художник, но писал повесть наверняка не-художник, так как в тексте знание краски заменено знанием слова.
Например, «Стаффаж задника пожирал фигуры на переднем плане», — «задник» говорят про декорации, а не про картины, у картин задний план. Да и стаффаж не связан с планами, это второстепенные фигуры, которые могут быть на любом плане, просто не на них сосредоточено всё внимание. Кстати — опять это «пожирал». Воображая о том, какого цвета его возлюбленная, Павел смакует названия «пепельно-овсяного» и «сапфирово-палевого», но это лишь выдавленная из тюбика красотулька, так как художник привыкает мыслить названиями пигментов. Затем Павел отмахивается от «обыкновенной беж», так как в возлюбленной «всё было не так уж просто». О, это большой просчёт: бежевый цвет очень и очень сложен, он ведь про кожу, поэтому у портретистов всегда штук двадцать этих «просто бежей». От сепии и марсов к тициановой.
При этом в тексте нет тайных специфических слов, по которым узнаются свои. Напротив, бдительность пытаются усыпить терминами, не упоминая почему-то «выкраску». Театрально-фотографический «задник» заменяет ни разу не упомянутый «фон» (не по той ли причине нет фона, что нет и мобильного?). И, конечно, нет в тексте кюветки. Кое-как приискали кюретку, а кюветки нет. Где кюветка, Белодед? Кюветка где? Почему в тексте нет кюветки? Куда дел кюветку? А? Нет кюветки, да? Где кюветка, Белодед? Не знал про кюветку, да? Не знал? Про кюветку не знал? Не знал Белодед про кюветку, потому что списывал, подсматривал, не рисовал!
То есть рассмотрение мира художником, то, из чего искручивается структура повести и то, ради чего она создавалась — это всё деланно, без понимания сути. Павел выкликает какие-то термины да упражняется в именовании красок, но правды художника (к тому же ещё гениального) в нём нет, только разлад всего понадёрганного. Видно, что проштудировали различные наставления, обращались за помощью к кому-то рисующему, пушили кисти, но это имитация, не художественный взгляд на мир, а зашухерившийся обман.
Возразят — нет у писателей возможностей как краской словами плескать, и этого правда ни от кого не требуется, это вообще не нужно. Есть даже что-то неразрешимо прекрасное в пограничье двух дисциплин. Просто «Сын мой, Павел!» задаётся из оптики гениального молодого художника, этим потом весь текст окрашен, и это не какие-то технические моменты, а сам механизм понимания, то, посредством чего автор представляет своё мировидение и то, через что читателю предстоит его воспринять.
Это эпистемологическая неудача, если угодно. Слабость говорящей позиции. С неё можно озвучить только слова.
Они и озвучиваются.
Тем не менее, Игорь Белодед проделал большую работу. Он сильный, состоявшийся писатель. Его можно оценить как за храбрую попытку написать действительно сложный текст, так и по совокупности прочих заслуг.
Но вот с кюветкой надо что-то решать.
Оценка: 7 из 10.
