Игра в классика
«Арап и Петя» — это автофикшн с парадного входа, попытка зайти в жанр правдоподобного вымысла с традиционных, контекстуально богатых позиций. На сей раз детство вспоминают через иллюстрированную азбуку Александра Бенуа, прямо по буковкам, с тем дореволюционным избытком, будто ничего и не кончено.
Тоненькая книжка вышла в независимом издательстве «RUINAISSANCE». В прозе тридцатилетних Иван Жуковский-Волынский (1995) одиноко стоит на правом фланге, с превосходством посматривая на тех, кто так боится последней буквы английского алфавита. Но иметь взгляды и уметь ими распоряжаться — разные вещи. Неудача «Арапа и Пети» в том, что эта книга попросту плохо написана и ещё хуже составлена. Самую первую страницу вообще можно сдавать в палату тягомотных мер и весов:
Сквозь тёмный, тёплый, влажный подъезд покрытого лианно-зелёной краской дома №47 по улице Чайковского (бывшей Сергиевской, бывшей 2-й Артиллерийской) зашуршали ногами двое, поднявшись сначала на ступеньку возле почтовых ящиком, а после — топая по парадной лестнице с обгрызенными неизвестными обитателями перилами. Лестница, как ошалевший от поздней дневной дрёмы швейцар, ведёт вошедших на бельэтаж. Её ступени срублены из сырого пудожского камня.
Щёлкает в сложном замке ключ, и открывается новая дверь, выпуская на засыпающую вновь затхлым сном лестницу живой, жёлтый свет квартирной прихожей, почти зелёный из-за цвета штукатурки в парадной.
Хорош здесь только сырой пудожский камень и жёлтый свет квартирной прихожей, два небольших обстоятельства, затёртых в нудной, нерасторопной прозе. Она становится лучше при переходе к буквам-рисункам, но сам уровень «задания» довольно прост. Попробуйте представить важное для детства слово, «мыло» там или «велосипед», и от него запишите своё с ним воспоминание, самую яркую, самую душещипательную картинку на полторы-две странички. Это легко. Поэтому «Арап и Петя» напоминает упражнение с курсов креативного письма, повторённое тридцать четыре раза.
К сожалению, даже оно выполнено с ошибками.
Например, сервант используют для «складирования теперь уже не радостно-достаточных верениц хрусталя». Вереница — это состояние движения, складируемый хрусталь лишён даже того намёка, какой может быть у выставленных друг за другом фарфоровых слоников. «Двое стражей закона расхаживали часовыми стрелками по тротуару напротив», — в плане действия «расхаживать» означает ходить взад-вперёд, туда-сюда, но часовая стрелка ходит в одну сторону, по кругу. «Бессчётное, как пулемётная лента, количество многочисленных манёвров с военно-зелёной советской пушкой» — зачем здесь «многочисленных»? Да и пулемётная лента вещь единичная, «бессчётны» в ней только патроны. Есть проблемы с синтаксисом:
Петя же, хотя и стеснялся часто неприличных ситуаций или взаимодействия с другими людьми, при встречах с отцом боялся долгое время опозориться из-за него…
Предложения растягивают настолько большие придаточные конструкции, что к их концу надёжно забываешь начало:
Пете фокусник во фраке и с цилиндром, из которого шампанская пена изымала кроликов и самые разнообразные диковинные предметы, предназначение которых — отдых или приключения, так вот — фокусник напоминал папу.
Хватает странного:
Но вот электричка пробежала через вечный лесок с буреломами, административными зданиями из белого кирпича и неожиданными скорлупками от фисташек на полах тамбуров.
Слишком намеренно для ошибки, но объяснить её не получается ни средой, ни отсылкой, ни воображением рассказчика: поезд просто проехал через самого себя.
Сюжет в том, что петербургский мальчик Петя в 1999 году читает факсимильное издание азбуки Бенуа и отправляется навстречу своей фантазии. Разворачивается действие на нескольких уровнях. Первый — мальчик Петя, рассматривающий иллюстрированную азбуку. Второй — это раскрывающаяся по буквам российская история. Третий — мысли выросшего повествователя по поводу Пети и, опять же, истории. Четвертый — комментарий к самой книге Бенуа, указания на её скрытые свойства.
Рассказ идёт то от лица Пети, то от лица повзрослевшего автора, часто в одном предложении, внахлёст. Это, конечно, «Дар» Набокова, его полный, при этом сниженный и зачастую неумелый повтор. Смешение субъекта и объекта повествования, единство героя в двух лицах, резкое переключение техники… Подражание Набокову заметно даже в деталях: например, в шутливом курсивном уточнении, что герой «с небольших лет обучен английской грамоте», и таким же сожалением о незнании французского. Подарок с дальних берегов приятен, но в дебюте стоило бы отказаться от подношений и предъявить что-нибудь собственное. Увы, оммаж вполне феодальный, к тому же омрачённый служением второму господину: влияние «Бесконечного тупика» очевидно не только по структуре, но и в трудном внимании к фигуре пьющего отца. При этом стилистически текст не дотягивает даже до Тимура Валитова, какой уж там Набоков.
«Дар» был романом о том, как создаётся роман. «Арап и Петя» это тоже книга о книге, которая через двойную инстанцию — азбуки Бенуа и типичного детства поколения я/мы — предлагает побеседовать о российской истории.
Разговор получается ограниченным: лишь на букве «Улица, Ураган» вдоволь размышляют о катастрофах ХХ века, да в «Волшебнике, Великане» не знающий своей самоубийственной мощи великан удачно сравнён с революционным народом. Не выстроено даже простейшей системы комментариев, где подросший нарратор объяснял бы свои четырёхлетние сложности. Всё же было на виду: Петю озадачивает рассинхрон военной униформы по-прежнему имперского Петербурга и красноармейских книжек. Подход развития не получает, из-за чего маленький герой кажется ещё не созревшим, а взрослый рассказчик вообще не нужным.
Довольно мало и собственно петербургских подробностей. Как неожиданно распараллелен Ленинград у Владимира Хохлова и как однозначен он у Жуковского-Волынского! Сентиментальная география выглядит вполне ожидаемо. Такая есть в любом автофике. Крайне трепетно наблюдение, что в особняке Кочубея «в потайной выемке одного из залов» прячется ещё до революции оставленная «детской рукой ландриновая конфетка». И хорошо следующее суждение:
Я родился в Санкт-Петербурге. Россия в миниатюре, самая маленькая матрёшечка, фарфоровая, немного китайская — вот какой это город.
Поразительно бедный для ностальгической прозы текст.
То же самое можно сказать и про комментарий к Бенуа. Нового прочтения не предложено, а персонажи азбуки не выведены в ещё один, пятый уровень повествования. Даже про самого Бенуа можно узнать лишь то, что он фрондил и потому по-кадетски оставил «Ц» без царя. Почему нельзя было расшифровать азбуку как код с неожиданным посланием? Там ведь деталей на целый том! Вот хотя бы «Улица, Ураган», где поднятые вверх горожане натолкнули автора на мысли о революции. Единственный устоявший человек, к тому же не обращающий внимание на стихию — это городовой в правом нижнем углу. Почему он тоже не повис вверх тормашками? Потому что негоже в 1904 так рисовать представителя власти? Но то, что городовому совершенно наплевать на уличный хаос вещь ещё более говорящая! Нет ли здесь либеральной шпильки? Вот что было бы интересно узнать!
Но похоже, что Жуковского-Волынского волнует лишь его автобиографический герой. Повествователь будто бы позаимствовал у Набокова ещё и то снобское мировоззрение, с каким в расправилку втыкают бабочку. По сюжету фантазёр-родитель потчует лирического героя рассказами о славных предках, которые бились на Куликовом поле, ходили в приближённых Петра Великого или служили в Академии Генштаба последнему Романову. Легенды ставятся под сомнение, некоторые напрямую разрушаются, но герой, даже похмыкивая из коммуналки над своими аристократическими корнями, всё же отчасти транслирует избранничество, право иначе, по-боярски смотреть на мир. С чем можно было бы согласиться, если бы книга была утончена или хотя бы воинственна, но она всего лишь переложена необоснованной гордецой. Читаешь-читаешь, а между дачей и бабушкой как перчатку в лицо тебе вдруг бросают какого-нибудь Хальбвакса. Просто упоминанием, без эссе. Так вызывать на дуэль — нехорошо.
Стоит уточнить, что «Арап и Петя» лишён назидательности, нет в нём и злости. Ни на что здесь не сетуют. Текст задумывался как растерянность мальчика перед незнакомым для него миром, в котором что-то явно пошло не так. И вот это «не так» должно было соткаться из малых деталек и рассуждений, из косвенных указаний на 1917 и 1991, две даты, когда у русских сначала украли пальто, а потом — исподнее. Но Жуковский-Волынский не смог выдержать эту довольно тонкую балансировку, сместив акцент к семейной драме. Большой нарратив оказался утерян, а малый разросся до космогонического состояния. Не в последнюю очередь всё не получилось из-за крохотного объёма. При такой задумке книга должна была быть хотя бы в три раза больше.
К финалу, где-то с «Царицы», текст выдыхается и начинает частить. Главки становятся пустыми, сюжетно безвольными. Из них пропадает историческое содержание. Если в первых «буквах» повествование старалось быть насыщенным, многоуровневым, со временем фокус всё больше смещается к личности рассказчика. Причём без его взросления, одним резким приближением. Для чего читателю знакомиться с оторванным от других контекстов авторским альтер эго? Для обобщения поколенческого опыта книга слишком скупа на подробности, да и когда у тебя в предках ходит казнённый Анной Иоанновной аристократ Артемий Волынский, с этим довольно трудно солидаризоваться вчерашним крестьянам из хрущёб.
Всё-таки насколько сильно в литературе могут проявляться политические взгляды. Правые всегда устанавливают иерархию, а иерархия это оправданная чем-то система неравенства, из-за чего текст получился довольно бахвалистым, стяжающим внимание, как мог бы это делать принц. Вполне естественно, что из него пропадают сопутствующие сюжеты. Зачем они? Ведь есть Я.
Напротив, почти весь автофик тридцатилетних является леволиберальным, стяжающим обиды и травмы ради наработки символического капитала. Но эта ущербная позиция находит гораздо больше общего с людьми, чем та, с которой народ хотят выучить читать и писать по-русски.
