Путь ковра
Пародийный скетч на актуальную молодёжную прозу. Построение фраз, тон метафор, темы — элементы игры.
***
Он подошёл ко мне у шиномонтажа, когда я отдала машину похмыкавшим работягам. Помолчал, затем без насмешки спросил:
— Ну привет, Машка. Как узор?
Он уверенно нависал надо мной — плоский, заплетённый листвой, с большим алым цветком посредине. Тонкие переходы стёрлись, рисунок пожух, но это был он — ковёр из моего детства. Левым краем ковёр зажимал сигарету и курил в прожжённую дырку. От каждой затяжки, немножко, как альвеолы, тлел ворс.
— Хочешь кофе? Поболтаем, пока мужики шаманят.
Ковёр начальственно шлёпнул рабочего.
— Можно, — неохотно согласилась я.
Мы сели на скамейку. Мне принесли кофе, ковёр продолжал курить. Я украдкой наблюдала за ним — выцветший, даже немного седой, ковёр не провисал, а слишком прямо держал осанку, будто хотел что-то мне доказать.
Я знала, о чём он спросит.
— У отца была?
— Нет, — призналась я.
— Причина?
— Сам знаешь.
Я до сих пор помню ту безразличную вьюгу. С окна тоскливо свисает полоса газеты. Твёрдая от мыла, она укоризненно целит в меня. Из щели дует, но маме некогда проклеить её — она опять поругалась с отцом. На кухне что-то грохает, и тогда я громче рассказываю о ковре своей кукле. Он кажется волшебной страной, где даже зимой цветут маковые поля. Бежевые завитки похожи на водопад или добрую овечью шерсть. Если хлопнуть по ней, поднимется мягкая, невесомая пыль. Я считаю её пыльцой фей и собираю в коробочку.
Когда отворяется дверь, я с надеждой смотрю на отца. Он виновато улыбается и тянет за ковёр руку. Там неровность в стене: наш барак строили заключённые, и его несовершенство прикрывает полстина. Отец достаёт из тайника бутылку и смешно прикладывает палец к губам, будто у нас есть общий секрет. Однажды я поверила ему и спрятала за ковёр свою куклу. Мне хотелось, чтобы отец освободил её из пыльного паучьего плена. Бутылку я перепрятала за сервант.
Так меня впервые ударили.
— Батька есть батька, — философски вздохнул ковёр, — ты думаешь, он меня не лупцевал? Да каждую весну ротанговой ракеткой! Живого места не было!
Для этой страны виктимблейминг был столь же привычен, как прошуршавший мимо целофановый пакет. Я хмыкнула:
— Ты правда сравниваешь это с тем, что нас с мамой избивали до синяков?
— Всякий, делающий грех, творит беззаконие. — Серьёзно ответил ковёр, — Что? Не одна ты книжки читала, писательница! Я три года на сессии к ковровщику хожу. Прошлое прорабатываю. Истирание ворса, выгорание… Когда батька бутылку искал, знаешь, где меня трогал? Особенно там, в темноте… Он трогал меня за колечки.
Ковёр съежился, прозвенев горсткой ржавых колец. Среди них была парочка новеньких, золотых. Мне стало ясно: ковёр обладал собственной агентностью.
— Ты с мамкой рано из дома ушла, а я ведь с ним дальше жил. Он передо мной пил и плакал. Однажды нашёл коробку, куда ты пыль с меня собирала. Там ещё каракули твои были, как эта пыльца помирить всех должна. Так он поверил, всё по твоему рецепту сделал, да только без толку. Завыл, отчаялся. А потом знаешь, что было? Он меня за бутылку мигрантам продал. Они меня на пол положили! Меня, настенного, на пол! Плов на мне ели, спали. Водку жрали, проституток водили. Я тогда на папку твоего тоже обижен был. Считал, чем мне хуже — тем и ему. Как ты, короче, был. И главное так себя расчесал, что стал удовольствие получать! Однажды проститутку привели. Молодая, глаза грустные-грустные, на бок голова, всё в ворс смотрит, свою Рязань ищет. Я и представил, что однажды так тебя заведут. Жить-то тебе надо на что. На секунду стало так хорошо, будто весь мир предо мной виноватый, а потом стало очень и очень стыдно. Только уже навсегда.
Ковёр сгорбился. На солнце блеснули застиранные маслянистые пятна.
— В один день не выдержал, поднялся. Всё говорю, мужики, не могу так больше. И пить, говорю, завязывайте. Аллах всё видит.
— А они что?
— Перекрестились.
Ковёр замолчал. Он пах соляркой и дешёвой химчисткой. К этому примешивалась едкая аммиачная нотка. Ковёр достал спрей с перечёркнутой кошачьей мордой и виновато опрыскался.
— Барсик — сволочь, — пояснил он.
Кофе в стакане остыл. Беззлобно переругивались мужики. В детстве я хотела как можно скорее вырасти и уйти из дома, поэтому часто измеряла свой рост. Я раздевалась, чтобы плотнее вжаться в ковёр. Лопатки сводил бархатный ток, и я тихонечко вскрикивала. На руках поднимались прозрачные волоски. Тело кололи неизвестные крошки. Ковёр был единственным, перед кем я не стеснялась показывать своё неуместное тело. Мне было жалко отчёркивать рост фломастером, и я приминала ворс ноготком. После я подолгу разглядывала свою тайную лесенку. Ступеньки её были слишком близки и не могли мне помочь.
Почувствовав моё настроение, ковёр безысходно выпустил дым:
— Податься было некуда. Я умел только висеть на стене. Пришлось кочевать. Ночевал во дворах, на лобном месте.
— Лобном месте...? — не поняла я.
— Стойка для выбивания, — хмуро пояснил ковёр. — Всё вспоминал как ты меня в детстве разглядывала. Искала чего-то. И тут меня осенило. Пришёл в одну харчевню. Так и так говорю, есть к вам предложение. Они согласились. Работка оказалась непыльная — висел в потайной комнатке, а публика под гашиш на меня таращилась. Ну и приходы же у них были! Кое-кто даже пророчествовать начинал. Так у меня появились деньги. Да и умишко кой-чем наполнился. Кстати, вот я. Не смотри что на фоне человека. Я знаю, что это зашквар.
Ковёр спрятал телефон за подкладку. Я заметила, что кое-где она криво прострочена, будто он пытался подшиваться самостоятельно
— Жена? Дети? — спросила я, как спрашивают, когда собеседника нельзя утешить им самим.
Ковер затоптал бычок и сказал:
— Маша, я же ковер! Какая жена? Какие дети? Я тебе их что, спряду? Ты как себе это вообще представляешь?
— Ну… шиномонтаж есть же, значит… почему нет.
Я всеми силами отдаляла развязку. Ковёр не собирался меня жалеть.
— Когда батька помер я сразу приехал. Думал, ты будешь. А там — никого, никому он не нужен. Только алкашня вьётся, налить требует. Ну я от чистого ворса и предложил: заверните в меня. Пусть батьку во мне похоронят. Ну, как у магометян принято. Ты знала, что у тебя прабабка татарка?
Во мне что-то ёкнуло — нежные переливы зурны, непокорные чёрные брови… Я вспомнила, как в детстве меня тянуло к выпечке из «Бахетле». Сверкающий магазин казался мне сказкой, которую я искала в узорах ковра. Выпечка стоила дорого, но мама откладывала и порой покупала мне огненный зур-балиш или сладкую губадью. Когда я уплетала лакомство, мама плакала и обнимала меня. Позже я пообещала, что назову свой дебютный роман: «Моя мама копила на эчпочмак».
— Я сутки на его могиле лежал. Гордость свою смирял. Батьку-то на окраине подхронили, к бомжам. Так какой только сброд не шастает! Меня заприметили, унести захотели. Так я прореху и заработал.
Ковёр указал на дырку от ножа. С неё свисала кудрявая нитка. Меня потянуло подпалить её зажигалкой. Ковёр говорил с позиции мужского превосходства. Мне хотелось напомнить ему, что ткацкий станок принадлежит женщине, что ковёр выношен нами так же, как и весь огрубевший от мужчин мир. Им вечно требовалось с чем-то бороться, что-то героически преодолевать, хотя они — и ковёр тоже — не хотели замечать, что о них точно так же вытирают ноги — в приёмных начальства, в предбанниках сталинских лагерей.
Я решила перейти в наступление:
— Элен Сиксу писала, что женское письмо должно исходить из того места, откуда женщину изгнали. Только так женщина может обрести своё…
Договорить я не успела. Ковёр несильно шлёпнул меня по губам. Я задохнулась от гнева, но через мгновение вдохнула пыль своего детства. В ней было всё — маленькая стеклянная соринка, кожа моих родителей, песок с детских сандалий, катышек пластилина, шерстинка умершего кота. Я словно оказалась на снимке, от которого так и не решилась избавиться — рядом с матерью, у отца на коленках, под сенью красных цветов, мы счастливо смотрим в камеру. Ковёр сохранил мои воспоминания и поделился ими как смог.
— После стольких лет? — потрясённо спросила я.
— Всегда.
Мы молчали. Работяги крикнули, что машина готова. Ковёр задумчиво погремел кольцами:
— В детстве ты хотела найти волшебную страну, куда бы могла сбежать. Но этой страны во мне никогда не было. Всё это время она была здесь.
Ковёр бережно коснулся моей груди. Я смотрела на листья, ягоды и цветы и больше не знала на что они похожи. Это был всего лишь узор, отпечаток домотканой руки, но он подтверждал: ковёр — личность, единственная и ничему не подобная.
— Спасибо, — тихо сказала я и пошла к машине.
— Не за что, — шепнули вслед.
Когда я уезжала, ковер утёр кончиком подозрительно мокрый край.
