Жених приехал

И вроде бы всё неплохо, покуда Ульяна раздумывает, чего там тянет у неё в животе, а будущая свекровь Татьяна клеит обои, да только уже вскоре занятая ремонтом мать взглянет на фотографию сына в военной форме, и понеслась «Медузá» по кочкам — Украина, ФАБ, Днепр, от сына нет вестей, и подкрякивающий с колбасой в руках муж жадно глядит по телевизору на «расковырянную украинскую землю».

Это уже на восьмой странице. Но первые семь были хороши.

Тут вопрос в акценте.

Потекли кадры из автобусов, в которых возвращались в Россию пленные — откормленные, но припухшие и как будто зареванные.

Посыл понятен: раз солдаты хорошо питались, украинский плен не так уж плох, даже жалко расставаться с таким, слёзы сами собой наворачиваются. Казалось бы, оставь просто «припухшие», и будет верно: припухшим можно быть от плохой углеводной кормёжки, от побоев, от почек, даже вот от слёз спасения, припухшим ты уже не кажешься воинственным, наоборот, выглядишь по-детски и потому побеждён, то есть работает слово, делает обмен пленными реальным и при этом незаметно смещает его в нужную автору антивоенную сторону. Но нет, нельзя не сбросить в окоп листовку.

Впрочем, это ещё тонко. Только что разглаживавшая обои Татьяна жестоковыйно речёт:

— Не надо было хохлов возвращать, — вдруг произнесла очень четко Татьяна. — Нельзя. Они ведь, это самое, ничего не поймут, выводов не сделают. Назавтра же обратно наших ребят убивать пойдут.
— Ну а как? — спросил Виталя.
— А вот, — Татьяна пожала круглыми плечами. — В расход их, да и все тут.

Глуховский, конечно, презирает простолюдинов. Когда ты отучился в гимназии на Арбате, а затем вернулся на арбатскую же землю предков, это всё ожидаемо, но ведь объект презрения нужно ещё и понимать. На чём всегда сосредотачивается превосходство? На лице, месте наибольшего человеческого подобия, где это «человеческое» и нужно поскорее стереть. Подсчёт определил, что в новом романе Глуховского только слово харя встречается шесть раз — свекольная, испитая, перекошенная, красная, чужая, лишь один раз харя как харя, без всего, просто в губерской какой-то ксиве, которую суют под нос, требуя подрочить.

Нет, это не фигура речи. Какой-то боров тычет в лицо документиком, требуя, чтобы ему помацали срамной уд.

А ещё есть рожи! И, конечно, морда. Одна всего, зато сразу «красномордная».

Расизм, в том числе социальный, это всегда про лицо, людям мешают лица других людей, они не хотят узнавать в них себя, осознавать, что и они не исключительны, тоже подобны. Дмитрий Глуховский попытался написать провинциальную драму четвёртого года СВО, распространить неизбежное горе сразу на две семьи, московскую оппозиционную и покорную провинциальную, но, как прозаик, допустил один из самых страшных грехов — вознёс себя над героями, унизил их в собственном воображении, чем и показал своё внутреннее убранство.

Лето 2025 года.

У семьи Царёвых из Вологды на СВО пропадает сын. Его мать, боевитая Татьяна, одновременно ищет Сашу и пытается отвадить от него беременную Ульяну. В свою очередь, Ульяна первой попадает к нашедшемуся в московском госпитале парню, чтобы поскорее выйти за него замуж. В Москве она живёт у дальних родственников, семьи Саввиных, чей сын, тусовщик Кирилл, от мобилизации отпетлял. Сюжет развивается по двум основным направлениям: Ульяна врёт о своём нахождении Татьяне и в то же время всё больше расходится с оппозиционно настроенным Саввиным-старшим. Так или иначе, но правых в этой истории нет вообще: виновна жадная до денег мать Саши, виновен его безвольный отец, виновна ушлая Ульяна, виновен мажор Кирилл, виновен его надутый, велеречивый отец, виновна его безвольная мать, да и сам Саша тоже виновен, ведь на войну он пошёл добровольцем.

Можно подумать, что Глуховский написал роман о том, как война калечит всех, до кого может дотянуться — даже тех, кто против неё, но это текст о том, что виновно вообще все российское общество, в нём нет никаких жертв, просто внутри царства запустился самокалечащий и самоподдерживающийся механизм. Кто не спасся, тот дурак.

И надо сказать, что в какой-то мере это даже работает. После прокламационного начала сюжет развивается хоть и побасенно, но в целом возможно. Пусть все силы оказались вложены в осевой конфликт, и побочные ветви романа (бабушка Саши, израильский друг Саввина) отсохли, но драматургия случилась. Это, конечно, очень камерная история, большой рассказ, ну или повесть, её зря раздули через соломинку, тем не менее, у текста упругий округлый бок. Правда, ровно до начала кульминации, которая лопает с таким трудом нормализованное повествование. Ульяна пишет донос в ФСБ на скрывшегося от повестки Кирилла, Сашу хитрым образом залечивают, неплохой вроде бы сосед по палате начинает откровенничать как «обнулял» сослуживцев, недодроченный чиновник возвращается, чтобы ему додрочили и прочее, прочее…

Причём даже в таком положении всё ещё можно было спасти. Нужно было лишь сильнее отстраниться от пропаганды обеих сторон, снизить градус дебиловатости тех, кто пересказывает отечественную, и не играть так откровенно за гегемонию, сразу получилось бы передать преображение Ульяны, которая посмотрела на запад, посмотрела на восток и поняла, что ей никто не поможет, что она должна сама выдрать себе кусок жизни пусть даже из российской плоти. Вот тогда бы получилось передать анатомию власти, выразить почему здесь всегда всё (по мнению романа) приводит к насилию. А так — нет, ловите схемолиза.

Слишком уж упрощена мотивация персонажей. Главная героиня, Ульяна, мигрирует от безразличной тридцатилетней аполитки к ницшеанскому сверхчеловеку, который только и делает, что подталкивает слабых. Ульяна словно изначально приговорена стать беспринципной, пустой. Этот дрейф не объяснить ничем кроме мистических ветров, напущенных из Тель-Авива. Почему, когда она начинает третировать московскую семью Саввиных, те не пожаловались матери, попросившей приютить дочь? Почему хабалку просто не выставили вон? Почему такой весь подчёркнутый коллаборационист Максим не может вывезти всю семью за границу? Почему-почему… даже если допустить, что Глуховский примитивизирует характеры ради пробивного гротеска, весь его критический пафос о соглашательстве героев с режимом яйца выеденного не стоит, так как он, автор, сам подстроился под непримиримый к вранью художественный метод.

Ещё одна важная проблема «Регистрации» в том, что Россия Глуховского застыла где-то в конце нулевых, ну или начале десятых. Это ретро-страна:

Ульяна стояла у кухонного окна, смотрела на закат, на двор, на гаражи-ракушки, на сломанную карусель, на школоту, которая хлестала в песочнице «ягуар».

«Jaguar» — это характерный спутник молодёжи нулевых. Он встречается и сегодня, но именно как характеристика времени напиток принадлежит позапрошлому десятилетию. По той же причине Глуховский сохраняет в 2025 ларьки с алкоголем в самом центре Вологды, вот буквально у Первого электрического фонаря, где ничего подобного нет и в помине. Кроме того, тут Дмитрий, выражаясь языком своей героини, жестоко «наебался»: в Вологде с марта 2025 действует сухой закон, алкоголь по будням продаётся только в магазинах с 12-00 по 14-00, героини физически не могли глушить пиво в центре города. То же самое с туалетами в купейном вагоне поезда «Череповец-Москва» — из-за их закрытия Ульяна не успевает сходить по нужде, поэтому предстает перед принявшей её четой как невоспитанная провинциалка, сразу рвущаяся в уборную. Но состав 126Г оснащён биотуалетами во всех вагонах, причём сам Глуховский пишет, что «поезд подали новый, красивый, лоснящийся». Понятна глубина ямы с червием, в которой копошится прозаик — он наискал нужный поезд, правильно указал, что тот свеженький, даже время и место прибытия точнёхонько прописал, но дальше сработало что-то укоренённое, чему невозможно противиться, и вопреки собственному тексту появились запертые из детства туалеты.

Ну или вот, самое главное:

Ржавая девятка съехала с асфальта и, ухая рессорами, запрыгала по ямам;

У девятки нет рессор. Ну нет их! Нет!

Не пишите прозу о том, как устроена Россия, если не знаете, как устроен «ВАЗ-2109».

Ошибиться может каждый, важно лишь то, на что указывает твоё незнание, по каким тропкам оно ведёт. Промахи Глуховского указывают на его негативную убеждённость, на безапелляционную уверенность в том, что Россия непременно ржавая, пьяная, красномордная и безтуалетная. И ведь кто будет спорить, что есть тёмные районы с нехорошо ссутулившимися людьми, как и в иных поездах всё ещё нужно давить на чёртову эту педаль, вопрос только в том, как это воспринимает человек ума. У Достоевского есть рассказ «Мужик Марей». В Омском остроге шёл второй день Пасхи. Начальство ретировалось, и каторжники перепились, начали резать друг друга со всем тюремным азартом. Затаив злобу, Достоевский бросается прочь от этого «майдана с картежной игрой» и встречает поляка М-цкого, из политических:

он мрачно посмотрел на меня, глаза его сверкнули и губы затряслись: «Je hais ces brigands!» [Ненавижу этих разбойников! (фр.)] — проскрежетал он мне вполголоса и прошел мимо.

Но вскоре писатель вспоминает, как в детстве страшно напугался выдуманного волка, и как его, барчонка, без всякой выгоды, одним только «просвещенным человеческим чувством» утешил невежественный крепостной Марей, человек, типаж которого вполне мог оказаться и в этой буйствующей толпе:

И вот, когда я сошел с нар и огляделся кругом, помню, я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем.

Такого мужика не оказалось у поляка М-цкого. У Глуховского такой мужик может и был, но занимались они явно чем-то другим.

Ещё одна боль речевые привычки персонажей.

Глуховский считает, что «простой человек» говорит прибаутками, коверкает слова и вшмыгивает в нос соплю как крестьянин до реформ Александра Освободителя.

Образованная, богатая московская женщина Марина приветствует Ульяну выражением «кашеварю», и этого мерзкого, лагерно-казарменного словца (оно правда обсуждается слоевищем в таком ключе) вполне достаточно, чтобы понять всю её соглашательскую судьбу. Мать Ульяны, женщина, родившая в 1995 году, разговаривает как столетняя бабка из-под Саратова:

— Дак вот ведь, — вещала мать по громкой связи. — У Алевтины Ильиничны радикулит прихватило, она сама полоть не может, ну я по-соседски ей поделала, получается, внаклонку…

Саша родился в 1998 году. Его мать говорит так:

— Саша кровь проливал, он на фронте, он родину защищал, чтоб вот такая шаболда, как ты, паразитка ты лешая, к нему приладилась?

Кирилл, мажор того же 1998 года, разговаривает следующим образом:

— Прости, кошечка, я сегодня на домашнем. Да я после вчерашнего просто битый пиксель. А завтра я восстану из мертвых и обещаю на твоем сете быть в фан-зоне со светящимися палочками и порнстар мартини! I’m your biggest fan, ты же знаешь!

Ну хоть мем про дискету перезаписывай!

Глуховский будто бы выучил слова, но не понимает, что они значат. Ему нравится жуткая аббревиатура ФАБ, и её сбрасывает (пусть и речью персонажа-эксперта) стратегический бомбардировщик. Его завораживает математическая безжалостность «обнулить», и русские солдаты на северном, волчанском фронте только и занимаются тем, что по очереди обнуляют друг друга.

При этом Глуховский беллетрист. Он пишет качественную массовую литературу, тиражную профессиональную вещь. Вот так увлекательно, образно, почти не перебарщивая, он технично проводит роман между красивостями и простотой, в мрачном, охочем стиле:

Люди стекались к метро, пропадали в нем, как вода в раковине. Ульяна шла им в противотоке — все внутрь, а она наружу, как переночевавший в стоке и отправляющийся на вылазку таракан.

Можно найти повторы (про бульдозер), указать на лишние эпитеты или образы (в описании как Вологду заносит речным сором; в описании памятника Ленину), но роман выложен в свободный доступ, редактор бы всё это приметил и убрал. Ну хороший Глуховский беллетрист, этого не отнять так же, как и того, что он долбоёб.

Быков и Улицкая глядели на него из коробки, как котята, которых топить понесли — со дна ведра. Вот и за ними пришли, выходит.

Если бы Быков был котёнком, в ведро бы он, конечно же, не пролез, но всё равно ведь небанально, с деталькой, как у мажора Кирилла, который сначала сочувствует Ульяне, но как именно сочувствует: «Нырнул в прорубь, подумал о смерти: бррр! — и обратно в тепло».

К сожалению, стилистические удачи не могут помочь общей конструкции романа. Глуховский написал глубоко устаревшую вещь о какой-то своей России рубежа 2000-2010-х гг., причём написал тем же, что и у «Текста», приёмом: Ульяна дурит по телефону меркантильную мать Саши, лишь бы она подольше не приезжала в госпиталь. То есть интрига опять держится на дистанционном обмане. Но это мелочи. Важно вот что: «Регистрация» выложена в свободный доступ с очевидной целью — роман написан для россиян, россиянами должен быть прочтён и россиян должен же придавить. Но в действительности мы, россияне, имеем дело лишь с крайне снобистской рефлексией социально и этнически чуждого персонажа, который опять решил в ультимативной форме представить свои взгляды в качестве обязательных для страны. Как и всякий выходец из клановой системы, Глуховский не понимает, что времена культурной гегемонии прошли, россияне больше не живут в дефицитной системе. Это смешно и нелепо, но в его романе людьми повелевает телевизор! Серьёзно! Телевизор! В критические моменты тридцатилетняя Ульяна обращается к ТВ, откуда на неё нисходит «горячий зуд», подчиняющий и направляющий её волю. Таких сцен в романе с десяток, эту магию даже приходится объяснять:

— Люди верят телевизору, Максим. Ну что поделать? Люди верят. Им в этой стране жить, им приходится. Это нормально. Им по телевизору правила рассказывают проживания в этой стране.

То есть «Регистрация» совсем уж карикатурный, старушачий роман. В нём очень мало российского материала, это уже не столько даже эмигрантская, сколько ориенталистская литература, воображение неслучившегося, но почему-то должного произойти, как с солдатским изнасилованием в купе. Уже давно пора задаваться вопросом не о России, а о том, почему о ней раз за разом пишут такие вожделенные тексты.

Вот, версия.

Когда либерал впервые испугался волка, рядом не было никого, кто смог бы его утишить.

1336 views·13 shares