Зимний рынок

Уильям Гибсон

William Gibson “Winter Market”, 1985
Перевод Н. Колядко, 1999

Зимний рынок, image #1

Здесь слишком много дождя. Зимой бывают дни, когда за размытой серой му­тью совсем не видно света. Но бывают и такие, когда кажется, что кто-то отдёр­гивает вдруг штору, минуты на три ослепляя сиянием залитых солнцем и будто парящих в воздухе гор, эдаким логотипом перед началом снятого Господом Бо­гом фильма. Вот в такой день мне и позвонили её агенты. Из глубин зеркальной пирамиды на бульваре Беверли мне сообщили, что её уже нет, что она уже в се­ти и что «Короли сна» скоро станут уже трижды платиновыми. Я редактировал бόльшую часть «Королей», делал всю работу по брэйн-карте, не говоря уж о за­пи­си и монтаже – так что и мне причитались кое-какие авторские.

– Нет, – сказал я, – Нет. Потом: – Да, да. – И повесил трубку. Куртка в руке, про­но­сящаяся под ногами лестница, ближайший бар и восьмичасовая отключка, что закончилась на бетонном уступе, в паре метров над полночной водой за­ли­ва Фолс Крик. Городские огни, та же серая чаша неба, только ставшая пониже и подсвеченная теперь неоновыми и ртутными лампами. И снег, крупные редкие снежинки, исчезавшие без следа едва коснувшись чёрной воды. Я смотрел вниз, на носки туфель, что выступали за край бетона, на воду между ними. Туфли бы­ли японскими, новыми и дорогими, из Гинзы. Тонкая перчаточная кожа с рези­новыми носками. Я долго стоял там, прежде чем сделать первый шаг назад.

Потому что она мертва, и это я дал ей уйти.
Потому что теперь она бессмертна, и помог ей в этом тоже я.
И потому что знал: она обязательно мне позвонит. Утром.

Мой отец был инженером звукозаписи, занимался мастерингом и застал ещё до­цифровые времена. Те технологии, что они использовали, были ещё большей частью механическими – это неуклюжее квази-викторианство вообще было св­ойственно технологиям двадцатого века. Можно сказать, он был просто тока­рем: превращал звуки в дорожки на покрытом лаком диске. Потом с помощью гальванопластики делались пресс-формы, которыми и штамповали записи – те круглые чёрные штуки, что можно увидеть в антикварных магазинах. И я пом­ню, как за несколько месяцев до смерти он рассказывал мне, что резкие скачки частоты – вроде бы так он это называл – могли запросто пережечь головку. Ну, ту, что делала дорожки. Эти головки стоили кучу денег, поэтому для их защиты применяли нечто под названием «акселерометр». Вот об этом я и думал, стоя там, над водой: «головка… пережгли…»

Именно это с ней и случилось.
И именно этого она хотела сама.
Не нашлось акселерометра для Лайзы.

По дороге к кровати я отключил телефон. Рабочим концом немецкого сту­дий­но­го штатива – его ремонт встанет не меньше зарплаты за неделю... Потом про­снулся, взял такси и отправился обратно к Рубину, на Грэнвил Айлэнд.

Рубин каким-то непонятным образом воспринимается как повелитель, учитель – японцы называют таких «сэнсей». Хотя… Если чем он и повелевает – так это хламом, барахлом, мусором, тем морем отбросов, в котором плавает наш век. «Гόми-но сэнсей». Повелитель мусора.

На этот раз я нашёл его присевшим между двумя зловещего вида ударными ус­та­новками – раньше я их у него не видел. Ржавые паучьи лапы выгибались из скоплений помятых стальных барабанов, выловленных на свалках Ричмонда. Он никогда не называет это место студией, да и вообще не считает себя ху­до­ж­ником. «Просто дурака валяю» – так Рубин определяет то, чем здесь занимается и, похоже, смотрит на это, как на продолжение скучной мальчишеской возни на каком-нибудь заднем дворе. Его захламлённый, заваленный чем попало мини-ангар примостился на краю Рынка, и Рубин бродит по нему в сопровождении самых умных и шустрых из своих созданий, бродит как добродушный Сатана, погружённый в разработку ещё более странных процессов для своего персо­на­ль­ного мусорного ада. Как-то раз он научил свои конструкции распознавать и материть посетителей в одежде от самых модных дизайнеров сезона, другие его творения предназначались для ещё менее понятных целей, а некоторые, каза­ло­сь, вообще были созданы исключительно для саморазрушения с максимально возможным шумом. Рубин – он как ребёнок, но в то же время его работы стоят бешеных денег в галереях Токио и Парижа.

Я рассказал ему о Лайзе. Он дал мне выговориться, затем кивнул:

– Знаю. Какой-то урод из Си-Би-Си звонил мне уже раз восемь, – он отхлебнул из помятой кружки. – «Дикой индейки» хочешь?

– А тебе почему звонили?

– Потому что моё имя на обложке «Королей сна». Ну, там, где «Посвящяется…»

– Я ещё не видел альбом.

– Так она тебе пока не звонила?

– Нет.

– Позвонит.

– Рубин, она умерла. Её уже даже кремировали.

– Да знаю я… Но она ж обязательно тебе позвонит.

Гоми… Где заканчивается гоми и начинается собственно мир? Японцам ещё с со­тню лет назад стало некуда сваливать гоми вокруг Токио – так они придумали создавать из него жизненное пространство. В 1969-ом построили себе в Токий­ском заливе маленький островок из гоми и окрестили его «Остров Мечты». Но город продолжал исправно поставлять свои девять тысяч тонн ежедневно, и они построили «Новый Остров Мечты»… А теперь процесс отлажен, из Тихого океана поднимаются всё новые острова. Рубин видит это в новостях, но ничего не говорит.

Ему нечего сказать о гоми. Ведь это его среда обитания. Воздух, которым он ды­шит. То, в чём он плавает всю свою жизнь. Он мотается по округе в переделан­ном из древнего аэродромного «Мерседеса» грузовичке, крышу которого закры­вает переваливающийся из стороны в сторону полупустой резиновый баллон с природным газом. Он постоянно ищет что-то под те странные чертежи, что не­брежно нацарапаны внутри его черепа кем-то, кто работает у него за Музу. И он тащит домой гоми. Иногда гоми оказывается ещё рабочим. А иногда – ещё жи­вым. Как Лайза

Я встретил Лайзу на одной из вечеринок у Рубина. Он часто их устраивает. По Рубину не скажешь, что эти вечеринки доставляют хоть какое-нибудь удо­воль­с­твие ему лично, но всегда удаются на славу. Я и счёт потерял, сколько раз за ту осень просыпался на куске «пенки» под рёв древнего кофейного автомата, та­ко­го потускневшего чудовища с большим хромированным орлом наверху. Этот рёв, отражаясь от гофрированной стали стен, становится просто жутким, но од­новременно и здорово успокаивает: кофе есть, значит и жизнь, вроде бы, ещё продолжается…

Впервые я увидел её в кухонной зоне. Это вряд ли можно назвать кухней – про­с­то три холодильника, плитка и сломанная конвекторная печь – всё, естес­твен­но, притащено со свалок в числе прочего гоми. В общем, впервые я увидел её пе­ред открытым холодильником с пивом. Оттуда падал свет и я разглядел её скулы, решительную линию рта… А ещё чёрный блеск поликарбона на запястье и блестящее пятно там, где экзоскелет натёр кожу. Я был слишком пьян, чтобы понять, что это такое, скорей просто почувствовал – что-то тут не то… И посту­пил точно так же, как обычно поступали с ней все – просто переключился на другое кино. Вместо пива направился за вином, к стойке рядом с печью. Не обо­рачиваясь.

Но она разыскала меня. Подошла пару часов спустя, лавируя между людьми и горами хлама с той пугающей грацией, что запрограммирована в эти экзоске­ле­ты. По тому, как она двигалась, я уже понял, что это, но был слишком смущён, чтобы спрятаться, убежать или пробормотать извинения и смыться. Стоял как пень, обнимая какую-то левую девицу, пока издевательски-грациозно передви­гавшаяся (точней, передвигаемая) Лайза не оказалась прямо передо мной. Её глаза чуть ли не светились от «фена», моя девица впала в тихую панику, вывер­нулась и исчезла, а Лайза застыла, зафиксированная своими тончайшими поли­карбоновыми протезами. Глядя в эти глаза казалось, что слышишь её ноющие синапсы, какой-то невыносимо-высокий, ультразвуковой визг, с которым «фен» открывал каждую нейронную цепочку её мозга.

– Пойдём к тебе. – сказала она, и эти слова ударили как кнут. Наверное, я покачал головой. – Ну пойдём...

Там были и боль, и нежность, и удивительная жестокость. Я вдруг понял, что ещё никто и никогда не ненавидел меня так глубоко и отчаянно, как эта ма­ле­нькая больная девчонка ненавидит меня сейчас, ненавидит за то, как я пос­мо­т­рел, и как я отвернулся там, у холодильника с пивом.

И тогда я сделал то, что иногда делаешь, совершенно не понимая зачем, просто потому, что кто-то внутри тебя точно знает – по-другому нельзя.

И я повёз её к себе.

У меня две комнаты в старом доме на углу Четвёртой и МакДональд-стрит. Де­ся­тый этаж, лифты обычно работают. А если сесть на перила балкона и, держась за угол соседнего дома, откинуться назад, то можно увидеть небольшой вер­ти­ка­льный срез моря и гор.

По дороге от Рубина она не проронила ни слова, а я уже достаточно протрезвел для того, чтобы чувствовать себя очень неуютно, когда отпирал дверь и впускал её к себе.

Первой вещью, которую она увидела, был портативный монтажный пульт, ко­то­рый я прихватил с работы прошлым вечером. Экзоскелет переместил Лайзу по пыльному полу комнаты всё той же походкой манекенщицы на подиуме. Те­пе­рь, когда не мешал шум вечеринки, я смог услышать мягкие щелчки, сопро­вож­давшие движение. Она остановилась, слегка наклонившись над пультом, и на её спине под грубой кожей куртки обозначились тонкие поперечные рёбра. Какая-то болезнь. Или одна из тех старых, что толком так и не сосчитали, или из нов­ых, порождённых бардаком с окружающей средой, им и названия-то ещё не всем успели придумать. Она просто не могла двигаться без этого внешнего ске­лета, подключённого напрямик к мозгу через микроэлектронный интерфейс. Эти хрупкие на вид поликарбоновые стерженьки двигали её руками и ногами, пальцами управляли более точные системы, гальванические вставки. Я нек­с­та­ти подумал о дёргающихся лягушачьих лапках из школьного учебного фильма и сразу стал сам себе противен.

– Это ведь монтажный пульт. – сказала она каким-то новым, будто издалека, го­лосом, и я решил, что действие «фена» должно быть проходит. – А что он тут делает?

– Я на нём редактирую, – ответил я, закрывая дверь.

– Да ну, – она засмеялась. – Редактируешь. И где?

– На острове. Контора называется «Аутономик Пайлот».

Она повернулась, положила руки на бёдра, дёрнула ими вперёд-назад, и её бле­к­ло-серые глаза кольнули меня смесью «фена», ненависти и какой-то пародии на страсть:

– Ну что, редактор, как насчёт этого?

И я снова услышал тот приближающийся кнут, но больше не собирался подстав­лять­ся под удар – хватит и прошлого раза. Так что я упёрся в неё холодным вз­глядом, идущим откуда-то из пропитанного пивом центра моего ходящего, го­ворящего, подвижного, обычного тела… Слова вылетели как плевок:

– А ты что-нибудь почувствуешь?

Попал. Может она и моргнула, но на лице это не отразилось.

– Нет. Но иногда мне нравится смотреть.

Через два дня после её смерти в Лос-Анжелесе Рубин стоит у окна и смотрит на па­дающий в залив снег.

– Так ты её так и не трахнул?

Один из его «тянитолкайчиков», таких маленьких Эшеровских ящериц на ро­ли­ках, поджав хвост носится передо мной по столу.

– Нет, – говорю я, и это правда, а дальше мне становится смешно, – Зато мы с ней подключились напрямую. Прямо той ночью.

– Ты и правда чокнутый. – говорит Рубин с заметным одобрением в голосе. – Ты ведь мог себя угробить. Сердце же могло остановиться, или, там, дыхалка… – Он опять поворачивается к окну. – Так она тебе ещё не звонила?

Мы подключились. Напрямую.

Раньше я никогда этого не делал. Если бы спросили почему, то я бы ответил, что работаю редактором, а прямое соединение – это непрофессионально.

Но правда выглядит скорей так… Среди профи – имеется в виду легальный ры­нок, я никогда не занимался порнухой – черновой материал называют «сухими снами». Это нейрозаписи из тех уровней сознания, что большинству людей до­с­тупны только во сне. Но художники, те с кем я работаю в «Аутономик Пайлот», способны преодолеть поверхностное натяжение реальности, нырнуть гораздо глубже, вынырнуть уже в море Юнга и принести оттуда… Ну, назовём это «сны». Сойдёт для простоты. Думаю многие художники, композиторы и тому подобное – так всегда и делали, но нейроэлектроника дала нам возможность прямого до­с­тупа к их ощущениям. Так что теперь мы можем это записать, упаковать, про­да­­ть, проконтролировать продвижение на рынке… Словом, «столько всего из­ме­ни­лось…», как любил говаривать мой отец.

Обычно я получаю черновой материал в студийных условиях, то есть уже про­фи­льтрованным кучей всякого специализированного железа ценой в несколько миллионов. Мне даже необязательно видеть самого художника. А то, что мы вы­даём конечному потребителю, сами понимаете, уже структурировано, сба­ла­н­сировано, словом – превращено в искусство. Но до сих пор есть люди, наивно верящие, что можно получить удовольствие, подключившись напрямую с тем, кого любишь. Думаю, большинство подростков это попробовало. Один раз.

В общем, это достаточно просто – на любой электронной барахолке можно ку­пить и «ящик», и троды, и кабели. Но сам я никогда этого не делал. Я и сейчас вряд ли смогу объяснить почему. Да и вряд ли захочу объяснять.

Но я знаю, почему сделал это тогда, с Лайзой. Сел рядом с ней на свой мекси­ка­н­ский футон и воткнул переходник оптоволоконки в разъём на её позвоноч­ни­ке, в такой гладкий спинной гребень экзоскелета, что поднимался от основания шеи и прятался под её тёмными волосами.

Потому что она назвала себя «художником». Потому что я знал – мы оказались противниками в каком-то тотальном сражении, и не собирался его проигры­ва­ть. Возможно, для вас это и бессмысленно, но вы ведь никогда не знали её, или узнали поздней, через «Королей сна», а это совсем не то. Вы ведь никогда не ощущали её голода, скованного сухой необходимостью и уродливого в сво­ей аб­солютной целенаправленности. Меня всегда пугали люди, точно знающие чего они хотят – а Лайза слишком давно и слишком точно знала, что ей нужно, и кро­ме этого она не хотела ничего. В смысле – совсем ничего. А ещё я боялся при­знаться себе, что боюсь. А ещё я видел достаточно чужих снов, чтобы знать, что большинство чьих-то «доморощенных монстров» оказываются глупыми и сме­шными в спокойном свете сознательного. А ещё я был пьян.

Так что я нацепил на себя троды и потянулся к панели монтажного пульта. Бо­ль­шинство его студийных возможностей было уже отключено, и восемьдесят тысяч долларов японской электроники временно превратились в подобие того «ящика» с барахолки.

– Ну что, понеслась? – и нажал на кнопку…

Слова. Слова тут не помогут. Ну, разве что очень приблизительно. Даже если б я знал, как начать описывать то, что из неё выплеснулось. Что она сделала

Помните, в «Королях сна» есть один эпизод – вы ночью на мотоцикле, никакого света, да он вам и не нужен – вы просто знаете, что рядом обрыв и под ним мо­ре, вы несётесь в конусе тишины – грохот мотоцикла просто не поспевает за ва­ми, он остается позади. Всё остаётся позади… В «Королях» это всего лишь миг, но это одно из тех мгновений, что никогда не забываются среди тысяч других, вы возвращаетесь к ним, вы навсегда загоняете их в свой «словарь ощущений». Во­схищение. Свобода. Смерть. Прямо здесь, здесь, сейчас, по лезвию, в вечность.

Ну а мне досталась версия для больших мальчиков, на меня это вывалили в сп­ре­ссованном, необработанном, неурезанном виде – просто взорвали перенасы­щенную нищетой, одиночеством и безвестностью пустоту. Это была Лайза, её в спешке вываленные желания и амбиции. Вид изнутри.

Наверное, это заняло не больше четырёх секунд.

И она, конечно же, победила.

Я сдёрнул троды и невидящими от слёз глазами упёрся в постеры на стене. Я не мог смотреть на неё. Я услышал, как она выдернула оптоволоконку. Я услышал скрип экзоскелета, поднимавшего её с футона. Я услышал его застенчивое по­щё­лкивание, когда он повёл её на кухню за стаканом воды.

И вот тогда я заплакал.

Рубин вставляет тонкий щуп в брюшко того роликового «тянитолкайчика» и ск­возь увеличительное стекло разглядывает микросхему, подсвечивая себе кро­хо­тными фонариками, закреплёнными на висках.

– Ну и? Тебя зацепило, – он пожимает плечами и поднимает глаза. Уже темно и два узких лучика бьют мне в лицо, в ангаре холодно и сыро, откуда-то снаружи доносится вой предупреждающей о тумане сирены. – Ну и?

Теперь моя очередь пожимать плечами:

– Я просто… Мне, вроде бы как, ничего больше и не оставалось…

Лучики вновь опускаются в электронные потроха сломанной игрушки.

– Тогда всё нормально. Всё ты правильно сделал. Я имею в виду – она сама хо­те­ла стать тем, чем стала. И к тому, что она сейчас оказалась там, ты причастен не больше чем этот твой монтажный пульт. Если бы она не нашла тебя – нашла бы кого-нибудь другого…

Я договорился с Барри, нашим главным редактором, и получил двадцать минут, начиная с пяти ноль-ноль. Холодным сентябрьским утром Лайза пришла и ша­ра­хнула по мне тем же самым, но на этот раз я был готов, прикрылся всеми эти­ми фильтрами, брэйн-картами – так что мне не пришлось переживать это всё заново. Две недели, выкраивая минуты в редакторской, я монтировал то, что она вывалила, в нечто, что можно прокрутить Максу Беллу, владельцу студии.

Белл не особо обрадовался, точней, совсем не обрадовался, когда я объяснил, что принёс. С редакторами, пытающимися разрабатывать собственные прое­к­ты, обычно одни проблемы. Почти каждый редактор время от времени вдруг решает, что «открыл» наконец-то новую звезду – и начинается бессмысленная трата времени и денег. Так что, когда я закончил говорить, он только кивнул, затем почесал нос кончиком своего красного фломастера:

– Ну-ну. Понял. Самый крутой хит с тех пор как рыбы отрастили ноги. Так?

Но он всё-таки запустил сведённую мной демо-версию. Дека «Браун» уже вы­ще­­лкнула её, а Белл продолжал сидеть с побелевшим лицом, упёршись взглядом в стену.

– Макс.

– А?

– Ну и что ты думаешь?

– Думаю? Я… Как, ты сказал, её зовут? – он моргнул. – Лайза? С кем, говоришь, она подписала?

– Лайза. Ни с кем. Она ещё ни с кем ничего не подписала.

– О Господи… – он всё ещё не мог придти в себя.

– Знаешь, как я её нашёл? – спрашивает Рубин, шаря по мятым картонным ко­робкам в поисках тумблера.

Коробки заполнены тщательно отсортированным гоми: литиевые батарейки, та­нталовые конденсаторы, штекеры, разделочные доски, лента для ограждений, феррорезонансные трансформаторы, мотки проволоки… В одной коробке – сот­ни оторванных головок кукол Барби, в другой – похожие на детали космичес­ко­го скафандра промышленные бронеперчатки для особо опасных работ. Свет за­ливает ангар и нечто из мятой разрисованной жести, эдакий богомол в духе Ка­ндинского, поворачивает свою крошечную, с мяч для гольфа, головку в напра­в­лении самой яркой лампы.

– Я мотался по Грэнвилу, смотрел гоми, выезжаю на какую-то аллею, гляжу – сидит. Заметил скелет, да и вообще она выглядела не очень, ну и спросил – как она. Не отвечает, даже глаза закрыла. Ну, думаю, значит не моё собачье дело. Часа через четыре еду обратно, а она так и не пошевелилась. – Слушай, – го­во­рю, – милая, можёт в твоей железяке что барахлит? Так я могу помочь, – Мол­чит, – Давно здесь сидишь? – Молчит. Ну я и уехал.

Он подходит к своему верстаку и поглаживает пальцем лапку жестяного бого­мо­ла. За верстаком, на разбухших и покорёженных листах фанеры, развешаны пассатижи, отвертки, пистолеты с клейкой лентой, ржавая воздушка «Дэйзи», обжимки, щипцы, щупы-тестеры, паяльные лампы, карманные осциллоскопы – кажется, что здесь висят все изобретённые человечеством инструменты, при­чём висят они безо всякой видимой системы, но я ещё ни разу не видел, чтобы Рубин ошибся, протянув руку.

– В общем, я вернулся, – продолжает он, – Где-то через час. Она к тому времени уже полностью оттрубилась, так что я просто повернул её спиной к себе и про­з­вонил экзоскелет. Аккумуляторы совсем сдохли. Я думаю, она доползла туда на остатках заряда и устроилась дожидаться смерти от голода.

– Когда это было?

– Примерно за неделю до того, как ты повёз её к себе.

– А если бы она умерла? Если бы ты её не нашёл?

– Нашёл бы кто-нибудь другой. Она не могла ни о чём попросить, понимаешь? Только принять. Не могла быть перед кем-то в долгу.

Макс нашёл ей агентство, и троица очень шустрых младших партнёров при­ле­те­ла уже на следующий день. Лайза не стала встречаться с ними в студии, поэ­тому мы доставили их к Рубину, где она всё ещё обитала.

– Добро пожаловать в Кувервил, – приветствовал Рубин, когда они показались в дверях.

Его вытянутое лицо было живописно измазано машинным маслом, а ширинка неравномерно севших штанов держалась на честном слове и согнутой скрепке. Молодые люди автоматически улыбнулись, но как-то деревянно. У девицы улы­бка вышла более естественной:

– О, мистер Старк, – заговорила она, – Я была на прошлой неделе в Лондоне и видела вашу инсталляцию в «Тэйт».

– «Фабрика батареек Марчелло», – отозвался Рубин, – Они говорят, что это коп­рология, англичане… – он пожал плечами. – Я в смысле – кто его знает…

– Они правы. А ещё это очень прикольно.

Молодые люди в костюмах сияли как два пятака. Демо-запись была уже в Лос-Анжелесе. Они это знали.

– Значит, вы и есть Лайза, – начала девица, пробираясь между кучами хлама, – Скоро вы станете очень знаменитой, Лайза. Так что нам нужно очень-очень много чего обсудить…

А Лайза стояла, поддерживаемая своим поликарбоном, и выражение её лица было таким же, как тогда ночью у меня дома, когда она спросила, не хочу ли я её трахнуть. Но даже если дама из агентства и заметила что-то, то не подала ви­ду. Она была профи.

Я сказал себе, что я тоже профи.

Я приказал себе успокоиться.

Повсюду вокруг Рынка горят в железных бочках костры из мусора. Снег всё ещё идёт, и подростки жмутся к огню, переминаются с ноги на ногу, как побитые ар­тритом вороны, а ветер продолжает хлестать их тёмные куртки. Выше, в жи­вописных развалюхах Фэйрвью, висит чьё-то смёрзшееся на верёвках бельё, ро­зовые квадраты простыней на фоне серых стен и мешанины из спутниковых тарелок и солнечных батарей. Крутится без остановки ветряной генератор, ус­тановленный каким-то местным экологически озабоченным – хер вам, а не плата за газ.

Рубин шлёпает в своих заляпанных краской кедах, втянув большую голову в воротник великоватой ему потрёпанной куртки. Иногда кто-нибудь из этих сгорбившихся ребятишек узнаёт его и показывает пальцем – вон, мол, пошёл тот мужик, что строит всякую хрень, роботов и прочее дерьмо.

– Знаешь, в чём твоя проблема? – спрашивает Рубин, когда мы, направляясь к Четвёртой улице, заходим под мост. – Ты из тех, кто всегда читает инструкции. Всё, что придумали люди, все эти технологии – они предназначены для каких-то строго определённых целей. Для того, чтобы делать то-то и то-то, всем уже понятное. Но если это совсем новая технология – она открывает горизонты, о которых до этого никто даже и не думал. А ты читаешь свои инструкции и вряд ли захочешь поэкспериментировать. Поэтому тебя так и заводит, когда кто-то использует это для того, что тебе и в голову не приходило. Как Лайза.

– Она не была первой. – Над нами грохочут вагоны.

– Ну да. Но она наверняка первая из тех, кого ты знал лично. Ну, кто умер и пе­реписал себя в память машины. Или три-четыре года назад ты тоже потерял сон, когда-то же самое сделал этот, как там его, ну, этот француз, писатель?

– Да я особо и не думал об этом. Думал – так, рекламный трюк…

– А ведь он всё ещё пишет. И самое интересное, собирается писать и дальше. Разве что кто-нибудь взорвёт его сервер.

Я вздрагиваю, трясу головой:

– Но ведь это не он, ведь так? Это всего лишь программа.

– Любопытная точка зрения. Трудно сказать… Хотя, насчёт Лайзы мы узнаем это точно. Она ведь у нас не писатель.

«Короли», в общем-то, были уже давно готовы. Только заперты в её голове. Так же, как её тело в экзоскелете.

Агенты организовали ей контракт с серьёзной конторой и вызвали рабочую гру­ппу из Токио. Лайза заявила, что хочет редактором меня. Я сказал «нет». Макс уволок меня в свой кабинет и пообещал поджарить на медленном огне. Если я отказываюсь, то им нет никакого смысла работать в нашей студии – Ванкувер вряд ли можно назвать центром мира, и агенты предпочли бы Лос-Анжелес. Для Макса это означало кучу денег, для «Аутономик Пайлот» – шанс пробиться в высшую лигу. А я даже не мог объяснить ему, почему отказываюсь. Это было слишком абсурдным, слишком личным, Лайза меня просто добивала. По крайней мере, мне так тогда казалось. Но Макс был настроен серьёзно и не оставил мне никакого выбора. Мы оба знали, что другая такая работа мне не светит, по крайней мере – в этом городе. В общем, мы вернулись к агентам и сообщили, что всё улажено, я в деле.

Агенты продемонстрировали свои белоснежные зубы.

Лайза достала ингалятор и втянула лошадиную дозу «фена».

Мне показалось, что леди из агентства всё же слегка приподняла одну из своих математически совершенных бровей. Если это и означало неодобрение, то тем оно и ограничилось. После того, как бумаги были подписаны, Лайза могла делать более или менее всё, что хочет.

А Лайза всегда знала, что она хочет.

Мы делали «Королей» три недели, саму запись. Я напридумывал кучу причин не появляться у Рубина – в некоторые даже сам поверил. Она всё ещё жила у него, хотя агенты были от этого не в восторге. По соображениям безопасности. Позже Рубин рассказал мне, что ему пришлось натравить на них уже своего агента, и только после этого они, вроде бы, успокоились. Я и не знал, что у него есть аге­нт. С ним как-то легко забывается, что Рубин Старк – самая большая зна­мени­то­сть из всех, кого я знаю, всяко знаменитей даже того, чего мы тогда ожидали для Лайзы. Я понимал, что мы работаем с очень перспективным материалом, но ведь никогда не знаешь заранее насколько высоко это взлетит.

Но в те часы, что мы проводили в студии, Лайза была восхитительна.

Казалось, она была рождена именно для этой формы искусства, хотя на момент её рождения ещё не существовало даже технологии, сделавшей эту форму воз­мо­жной. Когда видишь подобное, невольно задумываешься – сколько тысяч, или даже миллионов феноменальных художников так и умерло в безвестности, кануло в веках. Людей, которые так и не смогли стать великими поэтами, худо­ж­никами или, там, саксофонистами, но у которых был этот дар, эти импульсы в мозгу, ждущие лишь микросхем, что выпустят их наружу…

За время, что мы провели в студии, я узнал кое-что и о ней. Так, обрывки. Что родилась она в Виндзоре. Что её отец был американцем, служил в Перу и верну­лся оттуда наполовину слепым и полностью свихнувшимся. Что болезнь у неё врождённая. Что все эти её потёртости от того, что она никогда не вылазит из своего экзоскелета – начинает задыхаться при одной мысли о полной беспо­мо­щности. Что она давно сидит на «фене», и её дневной дозы вполне хватило бы на футбольную команду.

Агенты притащили медиков, те привели в порядок потёртости, напылили на по­ликарбон микропорку, накачали витаминами, попытались посадить на дие­ту. Но никто даже не попытался забрать у неё ингалятор.

Ещё они нагнали стилистов, визажистов, модельеров, имиджмейкеров и прочих маленьких хомячков большой рекламной компании. Лайза выносила всё это с выражением, которое при большом желании можно было почти принять за улыбку.

И все эти три недели мы с ней не разговаривали. Только чисто студийные дела. Художник – редактор. Ограниченный набор профессиональных терминов. Её воображение рисовало такие сильные и яркие образы, что ей и не нужно было как-то объяснять мне требуемый эффект. Лайза выдавала, я обрабатывал и возвращал ей, а она просто говорила «нет» или «да». Обычно это было «да». Её агенты отметили это, одобрили, похлопали Макса Белла по плечу и пригласили пообедать. Мне прибавили зарплату.

Я ведь и в самом деле профи. Дельный, внимательный, чуткий. Я решил, что больше уже не сломаюсь и старался не вспоминать о той ночи, когда плакал. И ещё. Я делал лучшее из всего, что делал до сих пор, а это много что значит и само по себе.

А потом, как-то утром, около шести, после очень долгой записи – она тогда впе­р­вые выдала целиком тот таинственный котильон, что ещё называют «танцем призраков», – Лайза вдруг заговорила со мной. Один из двух парней-агентов постоянно болтался в монтажной и скалил зубы, но он куда-то ушёл, и в студии стояла мёртвая тишина, только тихий гул вентиляции откуда-то из кабинета Макса.

– Кейси, – сказала она хриплым от «фена» голосом. – Извини, что я так на тебя… на­валилась.

Сначала я подумал, что она говорит о записи, которую мы только что сделали. Я поднял глаза, посмотрел на неё, и тут до меня дошло, что мы остались одни. Впервые с того дня, когда записывали демо-версию.

Я совершенно не знал, что ответить. Да и что чувствую – тоже не знал.

Подпираемая своим экзоскелетом, она выглядела даже хуже, чем тем вечером у Рубина. Даже сквозь всю эту штукатурку, постоянно поддерживаемую специа­листами по макияжу, было видно – «фен» её доедает. Временами казалось, что сквозь лицо не особо красивого подростка просвечивают кости черепа. А я ведь и не знал сколько ей на самом деле. И не старая, и не молодая…

– Эффект наклонной плоскости, – наконец сказал я, сматывая кабель.

– Это как?

– А это природа так сообщает, что пора приводить себя в порядок. Вроде мате­ма­тического закона, который гласит, что настоящий приход на стимуляторе можно поймать только определённое количество раз, даже если увеличивать дозу. И в любом случае никогда не будет так же хорошо, как вначале. По край­ней мере – не должно. Это недостаток всех модельных наркотиков – они сли­ш­ком умные. У той дряни, что ты нюхаешь, есть такой хитрый хвостик на одной из молекул – он мешает разложившемуся адреналину превращаться в адрено­хром. Если бы не это – ты уже была бы шизофреничкой. У тебя, случайно, нет никаких маленьких проблем? Асфик­сии, например? В смысле – ты не зады­ха­ешься во сне?

Но на самом деле я даже не уверен, что испытывал ту злость, что слышалась в моём голосе.

Она смотрела на меня своими тускло-серыми глазами. Модельеры заменили де­шёвую кожаную куртку чёрным блузоном – он гораздо лучше скрывал поли­карбоновые рёбра. Лайза всегда носила его наглухо застёгнутым, даже если в студии было слишком жарко. Днём раньше стилисты пытались сотворить что-то новое с её причёской. Безрезультатно. Жёсткие тёмные волосы так и торчали перекошенным взрывом над этим нарисованным треугольным лицом. Она про­должала смотреть на меня, и я опять ощутил насколько всё в ней направлено только на цель.

– А я не сплю, Кейси.

И только позже, гораздо позже я вспомнил, что она сказала «извини». Больше она этого не делала, да и вообще это был единственный раз, когда я слышал от неё что-то, что было не в её характере.

Диета Рубина состоит из сэндвичей, что продаются в автоматах, пакистанской еды на вынос и кофе-эспрессо. Я ни разу не видел, чтобы он ел что-нибудь ещё. Мы едим самосы в маленькой забегаловке на Четвёртой улице. Единственный пластиковый столик втиснут между стойкой и дверью в сортир. Рубин сосредо­точенно расправляется со своей дюжиной, шесть с мясом, шесть с овощами, не отвлекаясь на мелочи, вроде измазанного подбородка. Он по-настоящему пре­дан этому заведению, хотя терпеть не может грека за стойкой. Тот отвечает ему взаимностью. В общем – настоящие прочные отношения. Если грек вдруг ис­че­з­нет, то и Рубин тоже, наверное, перестанет тут появляться. Грек неприязненно косится на крошки, прилипшие к подбородку и куртке Рубина, тот, в перерывах между самосами, отвечает ему короткими колючими взглядами из-под своих заляпанных линз в стальной оправе.

Самосы – это обед. Завтраком служат расфасованные в треугольники из молоч­но­го пластика подсохшие кусочки белого хлеба с яичным салатом и шесть ма­леньких чашек ядовито-горького эспрессо.

– А ты и не мог этого предвидеть, Кейси, – Рубин смотрит на меня в упор через толстые захватанные линзы своих очков. – Потому как у тебя слабовато с лате­ра­льным мышлением. Ты ж у нас всегда сначала инструкции читаешь, так? И что, ты думал, ей понадобится потом? Секс? Ещё больше порошка? Мировое ту­р­не? Она оставила это всё в прошлом. Это и сделало её такой сильной. Она оста­вила это всё позади. Вот почему «Короли» стали тем, чем стали, почему ребятиш­ки покупают их, почему верят ей. Они знают. Те пацаны с Рынка, что греют свои жопы у огня и не знают, где сегодня спать будут, – они верят ей. Это самый кру­той альбом за последние восемь лет. Парень из магазина в Грэнвиле сказал мне, что продаёт этой хрени больше, чем всего остального вместе взятого. Сказал, что не успевает заказывать новые партии… Её покупают, потому что Лайза та­кая же, как они. Только глубже. Она знала, парень. Ни мечты, ни надежды… Пусть ты и не видишь клеток на этих пацанах, но и до них постепенно доходит, что им тоже ничего в этой жизни не светит. – Он стряхивает прилипшие к под­бородку крошки, но три всё равно остаются. – Так что она просто спела это для них, спела так, как они сами никогда не смогли бы, нарисовала им картинку. А потом просто купила себе выход из всего этого. Вот и всё.

Я смотрю как пар оседает на окне и большие капли, время от времени, стекают вниз, оставляя прозрачные дорожки. За окном можно разглядеть разутую «Ла­ду». Колёса сняты, оси на тротуаре.

– Рубин, а ты не в курсе – сколько ещё людей сделало это?

– Да не думаю, что много. В любом случае – трудно сказать. Ведь большинство из них скорей всего политики, которых мы считаем благополучно и бесповорот­но помершими. – Он хитро глядит на меня. – Да. Не самая приятная мысль. Но по-любому, первый толчок этой технологии дали именно они. Это ведь всё ещё слишком дорого даже для «обыкновенных» мультимиллионеров, но я слышал, как минимум, о семи. Говорят, ещё в «Мицубиси» раскошелились на это для Вайнберга – ещё до того, как его иммунная система окончательно накрылась медным тазом. Он возглавлял их гибридную лабораторию в Окаяме, а пос­ко­ль­ку их котировки по мононуклонам всё ещё на высоте – то может это и правда. Ну и Ланглуа. Тот француз, писатель… – Он пожимает плечами. – У Лайзы не было таких денег. Даже сейчас нет. Но она пробилась в нужное место и в нуж­ное время. Ей уже недолго оставалось, но она уже была в Голливуде, а там уже поняли, чем станут «Короли».

В тот день, когда мы закончили, чартерным рейсом «Джапан Эйрлайнс» из Лон­дона прилетела четвёрка тощих парней. Они производили впечатление хорошо смазанной машины с гипертрофированным чувством стиля и полным отсут­ст­ви­ем эмоций. Я усадил их в рядок на одинаковых «Икеевских» офисных стульях, намазал виски проводящей пастой, прицепил троды и запустил рабочую вер­сию того, что должно было стать «Королями сна». Когда они выпали в реаль­но­сть, то разом залопотали на британской разновидности профессионального языка студийных музыкантов – четыре комплекта бледных рук с гулом рассе­кали воздух. Меня они игнорировали полностью.

Но я кое-что уловил. Что они в отпаде. Что они думают – получилось «вааще». А посему взял куртку и ушёл. Пасту с висков сами вытрут, не рассыпятся.

Той ночью я увидел Лайзу в последний раз.

На обратном пути к Рынку Рубин шумно переваривает свой обед. Алые тормоз­ные огни отражаются в мокрой мостовой, город позади Рынка кажется выру­б­ленной из света скульптурой – красивая ложь, где сломленные и потерянные зарываются в гоми, что как гумус нарастает у подножья башен из стекла и стали.

– Я собираюсь завтра во Франкфурт, монтировать инсталляцию. Не хочешь по­ехать? Я могу записать тебя техработником, – Он ещё глубже зарывается в свою потрёпанную куртку. – Платить, конечно, не смогу, но билеты за мой счёт, так что…

Забавно такое слышать, особенно от Рубина. Но я понимаю, он обо мне бес­по­ко­ится, думает, я слегка свихнулся из-за Лайзы, и единственное, что ему при­ходит в голову, – вытащить меня из города.

– Во Франфуркте сейчас даже похолодней, чем здесь.

– Тебе не помешало бы сменить остановку, Кейси. Я не знаю…

– Спасибо, но… У Макса куча работы для меня. В «Пайлоте» сейчас новые вре­мена – люди со всего света прилетают…

– Ну-ну…

Оставив лондонцев в студии, я направился домой. Прошёлся по Четвёртой, да­ль­ше на троллейбусе, мимо витрин, что вижу каждый день, ярко освещённых и мигающих. Одежда, обувь, софт, японские мотоциклы, присевшие, как чис­те­нь­кие эмалированные скорпионы, итальянская мебель. Витрины меняются каж­дый сезон, да и сами магазины появляются и исчезают. Всё движется в пред­пра­здничном режиме, на улицах полно людей, много пар, быстро и целеус­трем­лённо идущих мимо ярких витрин и точно знающих где именно продаётся то замечательное маленькое что-то-там для кого-то-там. Половина девушек в этих высоких, дутых, нейлоновых сапогах, прошлогодняя нью-йоркская мода, Рубин говорит, что в этих сапогах их будто слоновья болезнь всех хватила...

Я улыбнулся, вспомнив это, и вдруг до меня дошло, что всё закончилось, что я наконец разделался с Лайзой, что теперь Голливуд засосёт её с той же неотвра­тимостью, как если бы она сунула ногу в чёрную дыру. Голливуд просто затянет её немыслимым гравитационным полем Больших Денег. Поверив в то, что она, наконец, ушла, уведена из моей жизни, я ослабил оборону и даже позволил себе немного пожалеть её. Но только чуть-чуть – потому как не хотел, чтобы что-то испортило мне вечер. Мне хотелось «расслабиться». Со мной этого уже давно не случалось.

Я сошёл на своей остановке, лифт отозвался с первого раза. Хороший знак – ска­зал я себе. Поднявшись домой, я разделся, сходил в душ, нашёл чистую рубашку, сунул в микроволновку несколько буррито.

– Приходи в себя, – посоветовал я своему отражению, когда брился. – Ты слиш­ком плотно работал. Твоя кредитка слегка растолстела, и самое время это дело чуток компенсировать.

Буррито на вкус напоминали картон, но я решил, что они нравятся мне именно за эту агрессивную обычность. Машина была в Бернаби, на ней как раз меняли потёкшие водородные элементы, так что о вождении можно было не беспоко­и­ться. Просто пойти куда-нибудь и как следует набраться. А завтра позвонить на работу и сказать, что заболел. Макс и не вякнет. Я теперь его звёздный мальчик. Он мне теперь кое-чем обязан.

– Слышь, Макс, а ты ведь у меня в долгу, – Обратился я к выловленной в моро­зильнике ледяной бутылке «Московской». – И никуда ты, блин, не денешься. Я только что убил три недели своей жизни, редактируя мечты и кошмары одной особы. Весьма свихнувшейся особы, если честно, Макс. Для тебя, любимого, кс­тати. Дабы ты толстел и процветал, Макс.

Я плеснул водки в завалявшийся с какой-то прошлогодней вечеринки пласти­ко­вый стакан и вернулся в гостиную.

Временами мне кажется, что здесь живёт кто угодно, но только не какой-то ко­н­кретный человек. Не то чтобы у меня беспорядок, с этим-то я справляюсь, да­же пыль на рамочках постеров не забываю протирать в том числе и сверху, но иногда вдруг делается как-то немного зябко от этого обычного набо­ра обычных ве­щей. Не то, чтобы мне хотелось завести кошку или там цветочки в горшках… Просто в такие моменты понимаешь, что здесь мог бы жить кто угодно, и все эти вещи могли быть чьими угодно, всё кажется таким взаимозаменяемым, моя жизнь и ваша, моя и чья-то ещё…

Думаю, Рубин смотрит на вещи точно так же, причём всегда, но для него это на­оборот, источник силы. Он живёт в чужом мусоре. Всё, что он тащит к себе, ко­г­да-то было новеньким и блестящим, что-то для кого-то пусть и недолго, но зна­чило. Вот он и собирает весь этот хлам в свой дурацкий грузовичок, везёт к себе и выдерживает, как в компостной яме, пока не придумает куда пристроить. Ру­бин как-то показал мне свою любимую книгу по искусству двадцатого века, там была фотография движущейся скульптуры под названием «Мёртвые птицы сно­ва летят», эта штука вращала подвешенные на ниточках настоящие трупики мёртвых птиц. Рубин улыбнулся, кивнул, и мне показалось, что он считает ав­то­ра кем-то вроде своего духовного предка. Интересно, а смог бы Рубин сотво­ри­ть что-нибудь из этих моих постеров в рамочках, из моего мексиканского фу­то­на, из темперлоновой кровати? Хотя, подумал я, делая первый глоток, он-то как раз и смог бы, вот поэтому он знаменитый художник, а я – нет.

Я прижался лбом к оконному стеклу, такому же холодному, как и стакан у меня в руке.

– Пора двигать. – сказал я себе. – А то наблюдаются явные симптомы страха оди­ночества. Городского, обычного. От этого есть лекарство. Допиваешь – и вперёд.

Довести себя до нужной кондиции в тот вечер мне так и не удалось. Остатки зд­равого смысла подсказывали, что надо плюнуть на это дело, вернуться домой, посмотреть какое-нибудь древнее кино и тупо заснуть. Но напряжение, копи­в­шееся все эти три недели, превратилось в какую-то часовую пружину, которая тащила меня по ночному городу, время от времени смазывая это движение па­рой глотков в очередном случайном баре. И я решил, что это одна из тех ночей, когда можно соскользнуть в другое измерение, где город остаётся всё тем же са­мым, но с одной единственной разницей – в нём нет никого, кого бы ты любил, или знал, или даже просто когда-нибудь разговаривал. В такую ночь можно зай­ти в знакомый бар и обнаружить, что там поменялся весь персонал. И тогда по­нимаешь – ты и зашёл-то только потому, что хотел увидеть хоть какое-то зна­ко­мое лицо. Бармена, да кого угодно... Веселью такие мысли, как известно, не способствуют.

Но я так и не остановился, побывал ещё в шести или семи местах пока меня не занесло в какой-то ночной клуб на западе, он выглядел так, будто обстановку там не меняли чуть не с девяностых. Куча блестящего хрома, пластик, мутные го­лограммы, вызывающие головную боль если начать в них вглядываться. Вро­де бы Барри рассказывал мне о нём, но я так и не вспомнил по какому поводу. Я огляделся и ухмыльнулся. Если требовалось место, где может прибить ещё си­ль­ней, то это оно и есть.

– Да уж… – сказал я себе, усаживаясь на угловой табурет у стойки. – и скучно, и грустно и... В общем, то, что надо. Достаточно мерзко, чтобы именно тут пос­та­вить точку в этом поганом вечере. Принять ещё разок на дорожку, промочить глотку – и домой.

И тут я увидел Лайзу.

На мне всё ещё была куртка с поднятым от ветра воротником, и она меня не уз­на­ла. Лайза устроилась на другом конце стойки, перед ней стояла пара пустых высоких бокалов – их ещё подают с такими маленькими гонконгскими зонти­ка­ми или пластиковыми русалками внутри. Когда она смотрела на сидящего рядом парня, в её глазах был отчётливо виден блеск «фена», так что было ясно – в тех бокалах нет ни капли алкоголя. При таких дозах мешать уже нельзя. Паре­нь был совсем готов – с лица не сходила пьяная улыбка, временами он даже на­чинал стекать с табурета, но тем не менее всё ещё пытался сфокусировать вз­гляд и лучше разглядеть Лайзу. А она сидела в своём наглухо застёгнутом чёр­ном кожаном блузоне, и кости её черепа, казалось, прожигали бледную кожу, как тысячеваттная лампочка. Я сидел там, смотрел на неё, и вдруг много чего понял.

Что она действительно умирает, или от «фена», или от своей болезни, или от то­го и другого сразу. Что она слишком хорошо об этом знает. Что парень рядом с ней слишком пьян, чтобы увидеть экзоскелет, но не настолько, чтобы не заме­тить дорогую куртку и деньги. И что это было именно тем, на что было похоже.

Но в тот момент всё это не укладывалось у меня в голове. Что-то во мне сопро­тивлялось.

А она улыбалась, или, во всяком случае, изображала нечто, похожее в её пред­с­та­влении на улыбку, потому как знала, что ситуации соответствует именно это выражение лица, и даже вовремя кивала, когда парень выдавал очередную глу­пость. Невольно вспомнились её слова, что она «любит смотреть».

Теперь я понимаю, не встреть я их там – я смог бы принять случившееся потом. Возможно, даже порадовался бы за неё, нашёл бы способ поверить в то, чем она стала – в программу, которая притворяется Лайзой настолько хорошо, что сама в это верит. Смог бы, как и Рубин, поверить, что она и в самом деле всё оставила позади, наша Жанна д’Арк века хай-тек, сгоревшая ради единения со своим эл­е­к­тронным божеством в Голливуде. Что она ни о чём не жалела в свой послед­ний час. Что она с радостью покинула своё измученное больное тело. Просто освободилась от клетки из поликарбона и ненавистной плоти. Ну, в конце кон­цов, может так оно и было. Думаю, она именно так всё это и представляла.

Но я видел её там. Видел, как она держала за руку того пьяного парня. За руку, которую она даже не чувствовала. Тогда я раз и навсегда понял – человеческие мотивы никогда не бывают чёткими и однозначными. Даже у Лайзы, с её разъ­едающим, сумасшедшим стремлением к славе, к кибернетическому бессмер­тию, были слабости. Обычные, человеческие слабости. И я ненавидел себя за это понимание.

В ту ночь она просто пришла попрощаться. Найти кого-нибудь достаточно пья­ного, чтобы сделал это для неё. Потому что – теперь я это знал –она действи­те­ль­но любила смотреть.

Боюсь, Лайза заметила меня, когда я уходил, практически убегал. Если так, то она должна была возненавидеть меня ещё сильней. За ужас и жалость на моём лице.

Больше я её никогда не видел.

Как-нибудь надо будет спросить у Рубина, почему он не умеет мешать ничего, кро­ме своих «Диких индеек» чуть не промышленной концентрации. Он про­тя­гивает мне мятую алюминиевую кружку, а вокруг нас тикают, шуршат и копо­шатся его маленькие создания.

– Тебе всё-таки стоит смотаться во Франкфурт, – заводит он снова.

– Зачем?

– А затем, что в один прекрасный день она тебе позвонит. А ты, по-моему, всё ещё к этому не готов. Ты всё ещё не пришёл в себя, а это будет говорить её го­ло­сом, думать, как она… И тогда ты совсем свихнёшься. Поехали во Франкфурт, слегка развеешься. Да и она не будет знать где ты…

– Да я ж говорил уже, – отвечаю я, вспоминая её там, в баре. – куча работы, Макс опять же…

– Да какой, нафиг, Макс! Ты ему кучу денег заработал, так что твой Макс должен сидеть и не вякать. Да и сам ты должен был неплохо поиметь с «Королей», поз­во­ни в банк и убедись. Так что ты вполне можешь позволить себе отпуск.

Я смотрю на него и думаю, расскажу ли ему когда-нибудь о том последнем вз­гля­де.

– Рубин, спасибо тебе, но я просто…

Он вздыхает и отхлёбывает из кружки.

– Что «просто»?

– Если она позвонит – это будет она?

Рубин долго смотрит на меня.

– Да Бог его знает… – кружка звякает о стол. – Я в том смысле, Кейси, техно­ло­гия-то, она, конечно, есть, но вот кто сможет сказать это точно?

– Думаешь, мне и правда стоит съездить с тобой в этот Франкфурт?

Он снимает свои очки в стальной оправе и пытается протереть их об свою кле­т­чатую фланелевую рубашку. Чище они от этого не становятся.

– Ну да, думаю. Тебе нужен отдых. Может и не прямо сейчас, но скоро точно по­надобится.

– В смысле?

– Когда тебе придётся редактировать её следующий альбом. А это, скорей всего, будет очень и очень скоро. Она ведь теперь занимает кучу места в постоянной памяти какого-нибудь корпоративного суперкомпьютера. И тех денег, что она получила за «Королей», и близко не хватит за всё это расплатиться. А ты – её ре­дактор, Кейси. В смысле, кто ж ещё?

Всё, что я могу – сидеть, не шевелясь, и смотреть, как он пристраивает очки на место.

– Кто ж ещё, мужик?

Одна из его конструкций вдруг щёлкает, и вместе с этим чётким, коротким зву­ком до меня доходит, что Рубин прав.

458 views·9 shares