«Народная монархия» №5.5. Итоги петровской эпохи.

ПОБЕДИТЕЛИ В ПЕТРОВСКОЙ РЕФОРМЕ

Правительственный аппарат Москвы, который опирался на русское самоуправление, разгромлен и заменён бюрократическим аппаратом инородцев. Разгромлено патриаршество, заменённое синодом. Разгромлено купечество, заменённое «кумпанствами». Разгромлено крестьянство, попавшее в собственность дворянству.

Выиграло только дворянство: указом о единонаследии оно получило государственную землю и государственное крестьянство; указом о замещении престола оно получило престол. Дворянство пряталось за тенью Петра и ставило этой тени литературные и другие памятники.

Курсы русской истории оставляют эту сторону «переворота» в тени. Ключевский туманно упоминает, что «при Петре московское дворянство должно было стать главным туземным орудием реформы». П. Милюков уже в эмиграции туманно проговаривается:

«С Петром нас связывает чувство родства и общности идей… Сознательно или бессознательно на стороне петровской реформы стояло большинство образованного класса, совпадавшего до середины XIX века с классом дворянским».

Дворянство и образованность были синонимами ОТ Петра ДО середины XIX века, когда в дворянскую массу вклинились первые «разночинцы». Но дворянство и образованность не были синонимами ДО Петра. Образованными ДО Петра были и духовенство, и купечество. Строгановы и Демидовы строили первые русские заводы. Купец Никитин добрался до Индии и написал книгу о своём путешествии, и он не имел среди дворянства никаких конкурентов. Купцы организовали свои представительства в Стокгольме, в Ганзейских городах и в Лондоне, они посылали своих приказчиков вплоть до Китая и своих землепроходцев вплоть до Камчатки, и они играли у нас ту же роль, какую в Западной Европе играли Васко-де-Гама, Магеллан, Колумб и прочие. Реформы Петра ликвидировали культуру русского духовенства и купечества. Религиозную мысль России придавил полупротестантский синод, она застряла на протестантском богословии и на синодской канцелярщине, а купечество появилось на общественных подмостках только в качестве героев Островского, пока Ленин не добил его окончательно. Московское купечество было носителем не только технических, географических и коммерческих знаний: оно строило и русскую художественную культуру. Советская «История СССР» говорит:

«Памятники купеческого строительства — поразительные по своей художественной цельности церкви Ярославля, Вологды, Устюга, Сольвычегодска и прочее… Церковь Грузинской Божией Матери в Москве, построенная купцом Скрипиным, Воскресенский монастырь, поразительный по грандиозности и смелости замысла и по фантастическому разнообразию деталей, Коломенский дворец — первая попытка применить к большой постройке чисто народный стиль…»

Это всё строила купеческая Русь. Она же организовывала русскую иконопись — иконы рублёвских и строгановских писем, которые западноевропейская художественная критика считает высшим достижением русской живописи и за которые сейчас в Америке платят сумасшедшие деньги. С Петром всё это было кончено. Русский народный стиль архитектуры погиб в петровских казармах. Русская живопись застряла на два столетия, чтобы снова возникнуть в полотнах и фресках Васнецова, Нестерова и Врубеля.

По русской национальной культуре Пётр и его наследники прошли батыевым нашествием — от этого нашествия русская культура не оправилась и сейчас. И в основе всего этого лежит петровский указ о единонаследии.

В Московской Руси мужик и дворянин были равнообязанными слоями. Академик Шмурло: «Крепостной человек служил своему помещику с тем, чтобы дать ему возможность служить, так что — перестанет служить помещик, должны быть освобождены от обязанностей и крестьяне. Этот взгляд глубоко вкоренился в народное сознание, и когда впоследствии помещики и дворяне освобождались от военной повинности, то крестьяне с полным основанием требовали, чтобы освободили и их, но не от рекрутчины, а от крепостничества». Исходные точки западноевропейского и московского крепостного права принципиально отличались. На Западе мужика поработили не во имя общих интересов уезда, а потому, что его завоевали. Он рассматривался как военная добыча. Идеологи монархической реставрации Франции времён Наполеона откровенно говорили: мы, аристократия и дворянство — другая раса, другой народ. Теоретик буржуазной революции Тьер отвечал им: мы — третье сословие, другая раса, раса побеждённых, а французская революция была восстанием побеждённых против победителей. Такой точки зрения в Московской Руси не было никогда.

«По Уложению 1649 года — говорит Шмурло — крестьянина лишили права сходить с земли, но в остальном он оставался совершенно свободным. Закон признавал за ним право на собственность, право заниматься торговлей, заключать договоры, распоряжаться своим имуществом по завещанию».

«Крепостной человек», «крепостное право» и «дворянин» в Московской Руси были совсем не тем, чем они стали в петровской. Московский мужик не был ничьей личной собственностью. Он не был рабом. Он находился примерно в положении рядового казака конца прошлого века. Мужик подчинялся своему помещику, как казак своему атаману. Казак не мог бросить свой полк, не мог сойти со своей земли, атаман мог его выпороть — как и помещик крестьянина — но это была военно-государственная субординация, а не рабство. Начало рабству положил Пётр.

Дворянство пыталось — под предлогом стояния за Дом Пресвятой Богородицы — наложить свою лапу на власть и на мужика. Эти попытки неизменно наталкивались на единый фронт крестьянства, купечества, духовенства и посада — под водительством монархии, и дворянство отступало вспять. Пётр порвал этот фронт на самом решающем его участке.

Дворянство ринулось в этот прорыв и закрепило там свои позиции. Оно назвало петровский указ «изящнейшим благодеянием» и два века воздвигало его автору памятники — и бронзовые, и литературные. Купечество, духовенство, крестьянство и посад были разгромлены, подавлены и порабощены. Русскую национальную культуру отбросили на века назад. Русское национальное сознание до сих пор не высвободилось из-под наследия петровско-дворянской диктатуры над Россией.

Петровская страсть к иноземщине носила патологический характер. П. Милюков повествует о том, как Пётр строил Петербург:

«Петербург раньше строили на Петербургской стороне, но вдруг выходит решение перенести торговлю и главное поселение в Кронштадт. Снова там каждая провинция строит огромный корпус, в котором никто жить не будет и который развалится от времени. Настоящий город строится между Адмиралтейством и Летним садом, где берег выше и наводнения не так опасны. Пётр снова недоволен. У него новая затея. Петербург должен походить на Амстердам: улицы надо заменить каналами. Для этого приказано перенести город на самое низкое место — на Васильевский остров».

Васильевский остров заливался наводнениями; стали строить плотины. Из плотин ничего не вышло, ибо при тогдашней технике это была работа на десятилетия. Стройку перенесли на правый берег Невы.

Пётр и не пытался сообразить то, что Голландии деваться некуда: вся страна стоит на болоте, на берегу незамерзающего моря, и её континентальная база расположена рядом, а не в 600 вёрстах болот и тайги. Но логику, физиологию, географию и климат Пётр не принял во внимание: «Хочу, чтобы всё было, как в Голландии». Даже и одежда.

Мы учили в гимназиях и университетах: Пётр, де, сменил неудобные старинные ферязи на удобное для работы западноевропейское одеяние. Мы верили этому объяснению, несмотря на его очевидную глупость. Боярская ферязь, действительно, не была приспособлена для рубки дров — так она рубки дров и не имела в виду. Но если вам зимой надо ехать в санях, то лучше ферязи вы и сейчас ничего не найдёте. Через 200 лет ерунды с лосинами, киверами, треуголками и прочим — русская армия конца XIX и начала XX столетий вернулась к стрелецкому обмундированию: штаны, сапоги, рубаха, шинель и папаха — ибо оно соответствует русским пространствам, климату и психологии. Голландские башмаки с пряжками и чулками могли быть красивы, но для русской осени и зимы они не годятся: нужны сапоги или валенки. Треуголка или кивер могут быть живописны и терпимы при небольших переходах. Но если солдату нужно делать тысячи вёрст, то кивер с султаном превращается из «головного убора» в обременительную ношу: попробуйте вы спать в кивере или на кивере. Я не пробовал. А папаху нахлобучил на голову или подложил под голову, и великолепно… 200 лет потребовалось для того, чтобы вспомнить такую элементарную вещь, как стрелецкая меховая шапка.

Основной торгово-промышленной организацией Москвы был «торговый дом» — семейное предприятие, рассчитанное на полное доверие связанных родством соучастников дела. Из таких «торговых домов» выросли Строгановы и Демидовы, а позже — Рябушинские, Гучковы и Стахеевы. «Торговый дом» вырос органически из прошлого России, из её крепкой семейной традиции, из того склада русской психики, которая перевела на язык семейных отношений даже высшую государственную власть: «Царь-батюшка».

Торговые дома разгромили во имя «кумпанств». С русского купца драли семь шкур, а добыча переправлялась «кумпанствам» в виде концессий, субсидий и льгот. А ещё более в виде неограниченного воровства.

Из «кумпанств» не вышло ничего. Милюков подсчитывает, что из сотни петровских фабрик «до Екатерины дожило два десятка». Покровский приводит ещё более мрачный подсчёт: не более десяти процентов. Русский торговый капитал на столетие исчез из русской экономической жизни. Этому соответствовал и разгром русской деревни. Милюков приводит также цифры: убыль населения в 1710 году, сравнительно с последней московской переписью, равняется 40 %. В Пошехоньи из 5356 дворов от рекрутчины и казённых работ запустел 1551 двор и от побегов — 1366». Документ 1726 года говорит:

«После переписи многие крестьяне, которые могли своей работой доставить деньги, померли, в рекруты взяты и разбежались, а которые могут ныне работою своей получать деньги на государственную подать, таких осталось малое число».

Разгромлено было всё по-батыевски. Было бы преувеличением взваливать всю вину на Петра: он оказался слабым пунктом общего национального фронта — и в прорыв бросилось дворянство, а не «торговый капитал», и именно дворянство закрепило новые социальные отношения и духовный перелом, который характеризует петровскую эпоху больше всего.

ПРОРЫВ НА ФРОНТЕ ДУХА

Заводы и флот, регулярная армия и техника — всё это было не ново и в Москве. Из нового — Пётр подчинил всё русское всему иностранному. «Философию» Петра взяли напрокат у Лейбница. Административную систему списали со Швеции, откуда приглашали инспецов-инструкторов, которые ни слова не говорили по-русски и ничего не понимали о России. В военной администрации победителя шведов Шереметьева выбросили вон во имя побеждённого перебежчика Шлиппенбаха — о де Круа я уже не говорю. Церковное управление перестроили по протестантскому образцу.

А. Павлов говорит прямо: «Взгляд Петра на Церковь образовался под влиянием протестантской канонической системы…» Ввели даже инквизицию, из которой, впрочем, ничего не вышло. Резали полы кафтанов, вырывали «с кровью» бороды, закрывали бани — объявили войну всем внутренним и внешним национальным признакам России. Россию объявили «вторым сортом» — первым были Шлиппенбахи, де Круа, Лефорты, Остерманы и вообще «Европа». Русское национальное сознание принизили так, как при Батые и при Ленине.

Как произошла эта измена нации и как она продержалась до наших дней?

Пётр не только «прорубил окно в Европу», он также продавил дыру в русском общенациональном фронте. Дворянство устремилось в эту дыру, захватило власть над страной, и ему было необходимо отделить себя от страны не только политическими и экономическими привилегиями, но и всем культурным обликом: мы — победители, не такие, как вы — побеждённые.

Идею захвата власти взяли с Запада. При Петре появился новый для Руси термин: благородное шляхетство. На западе «шляхта» отделялась от «быдла» разнообразными культурно-бытовыми «пропастями» — и такие же пропасти надо было вырыть между победителями и побеждёнными послепетровской России. Вместо поместного владельца и тяглого крестьянина, которые несли государственную службу, возникли шляхтичи и рабы, поэтому было необходимо отделить шляхтича от раба всеми доступными способами. Нужно было создать иной костюм, иные развлечения, иное миросозерцание и даже иной язык. Всякая общность затрудняла бы реализацию новых отношений.

Мой добрый приятель, необычайно одарённый русский юноша с известным именем — «жених, что надо» — получил отказ ввиду его недворянского происхождения. Семья невесты давно сидела «на дне», но дворянское классовое сознание подавляло все очевидности нынешнего и будущего «экономического» бытия…

Это произошло в эмиграции почти в середине XX века. Можно представить, что происходило в Тамбовской губернии в середине восемнадцатого века. Пётр с его «окном в Европу» и в шляхетство свалился как манна небесная на одержимое похотью власти дворянское сословие. Едва ли дворянство сразу сообразило все вытекающие из Петра последствия: «великий преобразователь», как и все русские цари, дворянство недолюбливал и считал его сословием лодырей и тунеядцев. Но он не соображал, что делал. Перед смертью Пётр начал что-то соображать — отсюда и отчаянное настроение преобразователя. Сообразило обстановку и дворянство: прежде всего надо убрать монархию. Всё остальное пошло автоматически. Нужен иной костюм, чтобы даже внешне отгородиться от раба — вот вам голландский кафтан. Нужны иные развлечения — вот вам ассамблеи. Нужно иное мировоззрение — вот вам Лейбниц, Пуфендорф, Шеллинг и Гегель. Нужен иной язык — вот вам голландский, а потом французский. Нужно иное искусство — вот вам Растрелли вместо Рублёва, и Ватто — вместо иконописи.

Я не говорю, что Лейбниц, ассамблеи, французский язык, Растрелли или Ватто плохи сами по себе: Лейбниц, говорят, великий философ, французский язык — очень богатый, и Растрелли — выдающийся зодчий. Но Лейбниц, Растрелли и прочие были России не нужны, их использовали только для стройки проволочных заграждений между «первенствующим сословием» и остальными. «Пропасть между народом и интеллигенцией» вырыли именно на этом участке: мужик молился на иконы рублёвских писем и считал Ватто барским баловством — и был совершенно прав. Мужик верил и верит в Бога и в Россию, а не в Лейбница и Гегеля и тоже совершенно прав. Сейчас это очевидно. Во время войны даже Сталин ухватился не за Гегеля и Маркса, а за Церковь, Святую Русь и даже за Святого Благоверного Князя Александра Невского.

Потери русской культуры были чудовищны. Подсчитать их мы не сможем никогда. В стройке национальной культуры наступил двухвековой застой. То, что создало дворянство — оказалось народу ненужным и чуждым. Как и при всех революциях в мире — мы видим то, что осталось, ТО, что всё-таки выросло, и не видим ТОГО, что погибло. Мы видим Ломоносовых, которым удалось проскочить, видим Шевченко и Кольцова, которые проскочили изуродованными, и не видим тех, кто не смог проскочить. Мы видим растреллиевские дворцы, но русский стиль зодчества, который в Московской Руси дал «поразительные» образцы, заглох и до сего времени. Заглохла русская иконопись. По тем временам почти вся живопись была иконописью: Рафаэль, да-Винчи и Микель Анджело были прежде всего иконописцами.

Заглох русский бытовой роман — даже русский язык стал глохнуть, ибо образованный слой, который создавал русскую литературу, 150 лет говорил и думал по-французски. Заглохло великолепное ремесло Московской Руси, заглохла даже петровская промышленность.

Принятие иностранной культуры было необходимо не для того, чтобы поднять или спасти Россию — она в этом не нуждалась — а для того, чтобы дворянство отгородилось от всех носителей русской культуры: от купечества, духовенства и крестьянства. Оно и отгородилось. И уже погибая, в последние дни своей гегемонии оно всё ещё старается напялить на нас немецкий кафтан. Ленинский Маркс только повторяет петровского Лейбница.

ВЫВОДЫ

Я не историк. Я суммировал только данные элементарных курсов русской истории, общеизвестные и бесспорные. Я убеждён, что из этих фактов я сделал правильные — логически неизбежные — выводы. Следовательно, наши историки делали нелогичные выводы.

Вспомним об «инстинктивной похоти» дворянских кругов в эпоху Смутного времени, когда дворянство — тогда служилый, а не рабовладельческий класс — попыталось «завоевать Россию для себя» и «под предлогом стояния за Дом Пресвятой Богородицы и за православную веру провозгласило себя владыкой родной земли».

Эта «похоть» свойственна всякому правящему слою всякой страны. В доромановской Москве эту похоть пыталось реализовать потомство удельных князей, которое разгромил Грозный. В Смутное время, после разгрома княжат — после неудачной попытки Шуйского восстановить власть аристократии — к захвату власти шло рядовое дворянство. Смутное время закрепило перелом, который связан во Франции с Великой французской революцией: ушла старинная родовая аристократия, пришло деловое и служилое «третье сословие». Но дальше параллель кончается: во Фракции возник цесаризм, закончившийся республикой, и республика окончательно закрепила завоевания «третьего сословия» — буржуазии.

В Москве с цезаризмом и с вождизмом ничего не вышло. Лже-Димитрий и Шуйский удержаться не смогли. Ляпунов, Минин и Пожарский даже не пробовали провозгласить себя вождями освобождённой страны. Москва спешно и деловито восстановила старинную форму монархии и связала новую династию не только с Рюриковичами, но и с «пресветлым корнем» Августа.

Новая династия сразу же утвердилась в качестве полноправной и традиционной монархии — монархии «волею Божиею», несмотря даже на всенародное избрание.

Это избрание утвердило генеалогические права шестнадцатилетнего мальчика. Избирали не за «заслуги» и не за «таланты» и вообще не «избирали», ибо других кандидатов не было, а подтвердили «законные» права Михаила на «прадедовский» престол. Собор вернулся к основной идее монархии — к «воле Божией», выраженной в случайности рождения и не зависимой от человеческих домыслов. «Заслуги» вызвали бы новую неустойчивость. «Право рождения» ставило окончательную точку над всякой конкуренцией в «заслугах». Москва сразу вернулась к старой монархии и ревностно оберегала её «самодержавие». Москва купечества, духовенства, чёрной сотни, посадских людей и степенного Поволжья восставала против «конституционных» попыток верхов, как впоследствии, при Анне, восстали против них и рядовые гвардейцы. Московская Русь хорошо понимала, что ограничение самодержавия передаёт всю власть правящим верхам и лишает всех прав неправящих низов.

В Москве эти низы время от времени наводняли Красную Площадь, расправлялись с аристократическими попытками и поддерживали Грозного. Купечество и низы боялось «конституции». При Петербургской России купечество согнули в бараний рог. Боялось ограничения и духовенство. Тихомиров писал о расправе с этим духовенством. Русская Церковь не оправилась от страшного упадка до сих пор. Боялось и крестьянство. Вспомним, что получилось с ним в XVIII веке. В Москве не было конституции, но в Москве была традиция, выкованная веками испытаний, которую поддерживала вся масса города и страны. В Москве часть массы поддерживала свои интересы дубьём, ропотом или тем жутким способом народного голосования, который блестяще подметил Пушкин: «народ безмолвствует».

Два первых царствования новой династии — классическая эпоха нашей монархии, повторённая в сильно изменённых условиях в XIX веке. Было «едино стадо и един пастырь», но не в стиле вождизма. Монархия — единоличная власть, подчинённая традициям страны, её вере и её интересам — власть одного лица без отсебятины. Пётр был смесью монарха с вождём — редкий пример царя с отсебятиной. Первые два Романова — Михаил и Алексей в невероятно тяжких условиях послевоенной разрухи быстро восстановили страну и установили равновесие между слоями и классами народа — указать каждому его место и его тягло. Были созданы все необходимые предпосылки нормальной эволюции страны до «техники передовых капиталистических стран» включительно. Никакой возможности создания классовой диктатуры в Москве не было. Москва поднялась бы: купецкая — с рублём, мужицкая — с дубьём, духовная — с анафемой, и претендента в диктаторы ликвидировали бы на корню.

Пётр не соображал, что делает, он не сообразил даже того, что оставляет страну без наследника престола. Пётр сообразил, что Санкт-Петербург может быть хорошей гаванью, но едва ли соображал, что значит высылка правительственного центра страны на полтора месяца пути по тогдашнему бездорожью. Центр оказался вынесенным в далёкую болотную глушь, на гнилое болото, где вообще никого не было: ни мужиков, ни купцов, ни посадских людей, ни духовенства, ни даже аристократии. Впоследствии там появился наёмный, иностранно-чухонский сброд, который повиновался тем, кто ему платит.

Петербург свалился на дворянство, как манна небесная. Из этого генерального штаба, удалённого от неприятельских позиций Москвы: купечества, крестьянства и прочего можно было править страной в своё удовольствие. Уже на другой день после смерти Петра дворянство устанавливает свою полную диктатуру. На престол, вопреки закону и традиции, возводится вчерашняя девка, которая ничем править не может и не правит. Её спаивают, и за неё управляет дворянство — оно скоро консолидируется в касту, сознававшую своё положение и свои возможности.

Возможно, и перенос царской резиденции выдумал не Пётр. В курсе профессора Филиппова сказано мельком:

«Власть не господствовала над крепким, исторически сложившимся государственным слоем, а он сам держал её в гармоническом подчинении себе… Недаром поляки в Смутное время, видя плотность боярской и духовной среды, замыкавшейся около государя, считали необходимым вырвать царя из этой среды и перенести царскую резиденцию из Москвы в другое место».

При Петре просто реализовали старый польский план. Царя вырвали не только из «среды», но и из России: тогдашний Санкт-Петербург Россией не был. План врагов России реализовало одно из её сословий.

Знало ли сословие о планах поляков? Или эта мысль пришла Петру? Или была внушена окружением? И почему никто против неё не протестовал? Почему после смерти Петра столица не вернулась в Москву?

Ничего этого мы не знаем: «не учили». Не знаем и того, кто позволил пятнадцатилетнему мальчишке Петру таскаться по кабакам и публичным домам Кокуя. Петра Второго откровенно споили. Но не было ли вокруг и Петра Первого людей, которые не воспитывали его, а активно толкали в Кокуй или пассивно смотрели, как он развлекается?

Устроив свой штаб подальше от неприятельских позиций, дворянство за пятьдесят лет навёрстывает свою неутолённую похоть власти над родной страной, годы бранных лишений и военного тягла и свой рабовладельческий голод. Монархия в России перестала существовать. То, что утвердилось до Павла I, до Александра I или Николая I — не было монархией. Красной Площади не было. Не было и народа, который мог бы хотя бы «безмолвствовать». Центр власти был недосягаем и недостижим, но все нити управления у этого центра остались. Аппарат был в его руках. Пётр, не соображая, что он делает, разгромил московскую управительную машину и создал новую — 126 военно-полицейских команд, от которых России пришлось похуже, чем от Батыя. В этот аппарат насильственно всадили иностранцев. Этот аппарат пронизывал неслыханный дотоле шпионаж, сыск и соглядатайство. Земский строй разрушили дотла. Табель о ранге создал бюрократию — слой людей, «связанных только интересами чинопроизводства. Пётр создал для будущей дворянской диктатуры великолепную и недосягаемую для страны «операционную базу» и оторванный от страны и её интересов аппарат вооружённого принуждения. Дворянству только оставалось не допустить восстановления монархии, чего оно и достигло. Николай I в первый раз за сто лет показал вооружённым рабовладельцам декабризма железную руку и ежовые рукавицы самодержавия. Но справиться с этими рабовладельцами не смог даже он.

Дело Петра удержалось потому, что он, разгромив традицию, опустошив столицу и разорив страну, помер и предоставил полный простор «классовой борьбе». Военный дворянский слой сразу сел на шею всем остальным людям страны: подчинил себе Церковь, согнул в бараний рог купечество, поработил крестьянство и сам отказался от общенациональных долгов, тягот и обязанностей. Дворянство зажило во всю свою сласть.

Всё, что нужно для весёлой жизни, включая Растрелли и Рубенсов, можно получить в готовом виде за крепостные деньги. Историки и романисты описывают «вихрь наслаждений» — пиров, балов, зрелищ и пьянства, в который бросилось освобождённое от чувства долга и от необходимости работать дворянство. Дворянству если и был нужен чугун, так только для пушек. Всё остальное поставлял «Лондон щепетильный» за готовенькие русские денежки. Денежки же поставлял мужик.

Вся русская историография написана дворянами. Я не утверждаю, что Соловьёв или Ключевский сознательно перевирали действительность во имя кастовых интересов. Всё это проще. Человек рождается в близкой и родной обстановке. Ему мил выкопанный крепостными руками дедовский пруд, построенная теми же руками дедовская усадьба, воспитанные на том же труде семейные предания и традиции, все мысли, чувства и ощущения, которые блестяще рисовал Лев Толстой. Толстой признавался, что ему дорог, близок и мил только аристократический круг. И даже Стива Облонский, обормот и прохвост, описан так, что вы невольно заражаетесь толстовской симпатией. А когда дело доходит до мужика, то появляется мужик Каратаев, которого никогда не существовало, который о крепостном праве и не слыхал — этакое изголовье для сладких дворянских сновидений о минувшем прошлом. Не мог же Толстой не понимать, что Каратаев — бессмыслица, как не мог же Пушкин не понимать, что в Пугачёвском восстании смысл всё-таки был; смысл этот признали и Ключевский, и Тихомиров, и даже Катков.

Соловьёв — кит нашей историографии, с которого списывали все остальные историки, сравнивал петровский перелом с «бурей, очищающей воздух». Затхлая, де, атмосфера Московской Руси сменилась освежающим воздухом Петербурга. Это Остерман и Бирон, Миних и Пален — освежение? Цареубийства и узурпации — тоже «освежение»? Освежением является полное порабощение крестьянской массы и обращение её в двуногий скот? Освежением является превращение служилого слоя воинов в паразитарную касту рабовладельцев?

Соловьёв пишет: «Преобразования успешно производятся Петрами Великими, но беда, если за них принимаются Александры Вторые»…

В результате петровских «преобразований» большинство населения страны лишилось всяких человеческих прав. В результате реформы Александра Второго оно эти права получило. После Петра Россия пережила столетие публичного дома. После Александра Второго мы переживали свой золотой век в культуре и в экономике. Так почему же беда? Ответа на этот вопрос вы не найдёте ни у Пушкина, ни у Толстого, ни у Соловьёва, а это были первые люди своего слоя. Что же говорить о его большинстве?

Дворянство крепко держалось за свои паразитарные права. Историки, которые выросли в дворянских гнёздах, не могли не вспоминать с благодарностью имя человека, который стоял у истоков дворянского благополучия. Разумеется, не всё дворянство стояло на классовой точке зрения, но, покидая её, они переходили на революционную классовую точку зрения. Здесь заключается разгадка того странного явления, что Петра канонизирует и реакция, и революция. Французская поговорка говорит: «Противоположности сходятся».

Реакция и революция — одно и то же: одна и другая отбрасывают назад, иногда окончательно, как выбросила французский народ французская революция. И реакция, и революция — насилие против органического роста страны. Методы насилия одни и те же: Преображенский приказ и ОГПУ, посессионные крестьяне и концентрационные лагеря; Пётр собирал воров для гребцов для галер, советский закон от 8 августа 1931 года вербовал рабов для концентрационных строек; безбожники товарища Ярославского и всепьяннейший синод Петра, ладожский канал Петра (единственный законченный из шести начатых) и Беломорско-Балтийский канал Сталина, сталинские хлебозаготовители и 126 петровских полков, табель о рангах у Петра и партийная книжка у Сталина — голод, нищета, произвол сверху и разбой снизу. Та же «неуязвимая» Россия чудовищными жертвами оплачивает бездарность гениев и трусость вождей. Всё это одно и то же. Мы, современники гениальнейшего, можем оценить Петра не только по страницам Ключевского и Соловьёва, а и по воспоминаниям собственной шкуры. Это не так научно, но это нагляднее. Как нагляден был портрет Петра Первого, висевший в кабинете Сталина.

И.Л. Солоневич

42 views·1 share