Незаконченное полотно
Людмила Демина
Матушка велела мне относить чай новому жильцу каждое утро ровно в восемь, не раньше и не позже, — привычка, заведённая ещё с прежних постояльцев, только с этим, новым, всё выходило иначе с самого начала.
— Осторожнее там, не расплескай, — напутствовала она меня в то первое утро, когда Коста Хетагуров только заселился в наши смежные комнаты на первом этаже. — И не задерживайся, у человека дел много, не до бесед с тобой.
Я слышала о нём и прежде — весь Владикавказ, кажется, только и говорил, что о поэте, вернувшемся из ссылки, где-то там, в Херсонской губернии, куда его отправили, по слухам, за смутьянство и дерзкие статьи против начальства. Отец, впрочем, отзывался о новом жильце иначе — говорил, что человек он честный, работящий, платит исправно, а до чужих пересудов ему дела нет, лишь бы дом не подводил репутацией.
Мне было шестнадцать в ту осень, и я, признаюсь, ждала знакомства с квартирантом не без некоторого трепета — то ли из детского любопытства к человеку, о котором столько судачили на базаре, то ли из чего-то ещё, чему сама не могла подобрать названия.
Дом наш, построенный ещё в шестидесятые годы, отец купил незадолго до моего рождения, перестроив первый этаж под сдачу внаём — дело прибыльное, особенно для человека его должности при железной дороге. Комнаты для жильцов выходили окнами в сад, где стояла старая беседка, доставшаяся дому вместе с прежними хозяевами, а мы с матушкой жили этажом выше, откуда было слышно почти всё, что происходило внизу.
В то первое утро я подошла к дверям поэта с подносом, чувствуя, как сердце колотится куда сильнее, чем следовало бы из-за простого чая, и постучала тихо, стараясь не быть слишком навязчивой.
— Войдите, — раздался голос из-за двери, негромкий, усталый, но с той особенной интонацией, что заставляет прислушиваться внимательнее обычного.
Я толкнула дверь, и первое, что бросилось мне в глаза, — вовсе не сам постоялец, склонившийся за письменным столом у окна, а нечто иное, стоявшее чуть поодаль, у стены, — большой холст на самодельном мольберте, изображавший фигуру человека, будто застывшего в глубоком, мучительном раздумье.
— Чай можете оставить на столе, — сказал Коста Хетагуров, не отрываясь от бумаг, разложенных перед ним, — благодарю.
Я поставила поднос, стараясь двигаться бесшумно, но взгляд мой то и дело возвращался к холсту у стены — там, среди недописанных мазков, угадывалась фигура коленопреклонённого человека в тёмных одеждах, с лицом, обращённым куда-то ввысь, будто в отчаянной мольбе.
— Что-то заинтересовало вас, барышня? — спросил он вдруг, заметив мой затянувшийся взгляд.
Я вздрогнула, устыдившись собственной невежливости.
— Простите, — пробормотала я, отступая к двери. — Не хотела мешать.
— Не мешаете, — он отложил перо, посмотрев на меня уже прямо, с лёгкой, усталой усмешкой в уголках глаз. — Как вас зовут?
— Ольга, — ответила я, чувствуя, как краснею под этим неожиданным вниманием. — Ольга Михайлова, дочь хозяина.
— Что ж, Ольга Михайлова, — сказал он, кивнув на холст, — картина эта, если вам любопытно, называется "Моление о чаше". Пишу её уже, который год, да всё не могу закончить.
— Почему? — спросила я, забыв на мгновение о собственной робости.
Коста задумался, разглядывая полотно так, будто видел его впервые.
— Замысел был ясен мне тогда, когда я только взялся за кисть, — сказал он тихо. — А теперь возвращаюсь к нему уже другим человеком, и рука не всегда слушается прежнего чувства.
Я не до конца поняла, что он имеет в виду, но слова эти отчего-то засели во мне глубже, чем я ожидала от простого утреннего разговора с квартирантом.
— Матушка ждёт меня внизу, — сказала я наконец, вспомнив о своих обязанностях. — Позвольте идти.
— Ступайте, — он снова взялся за перо, но, когда я уже была у двери, добавил вдогонку: — Спасибо, что не побоялись спросить, Ольга. Немногие решаются.
Я вышла в коридор, чувствуя странное волнение, будто прикоснулась к чему-то важному, чего сама пока не могла толком понять, — а с того самого утра начала невольно задерживаться у дверей квартиранта дольше положенного, каждый раз находя новый повод бросить взгляд на неоконченную картину у стены.
Дни шли, и утренний ритуал с чаем постепенно перестал быть простой обязанностью — я нарочно приходила чуть раньше положенного часа, надеясь застать квартиранта за работой, а не спящим или уже ушедшим по делам редакции.
— Опять задерживаешься у жильца, — заметила однажды матушка, застав меня медлящей у лестницы с пустым подносом в руках. — Не пристало барышне так засматриваться на постороннего мужчину, пусть и поэта.
— Я только чай отношу, матушка, — ответила я, хотя знала, что вру не совсем честно, — сама себе не признаваясь до конца, что именно тянет меня в эти комнаты чаще положенного.
Через приоткрытую дверь я не раз видела, как Коста работал сразу над несколькими делами — то склонялся над рукописью, заполняя страницы убористым почерком для очерка, который, как я узнала позже, назывался "Особа", то откладывал перо и подходил к мольберту, разглядывая незаконченную картину долгим, тяжёлым взглядом.
Однажды, принеся ему свежие газеты вместо обычного чая, я застала его именно за этим занятием — он стоял перед холстом с кистью в руке, но кисть эта так и оставалась неподвижной, зависшей в воздухе, будто он не решался коснуться полотна.
— Не идёт сегодня, — сказал он, не оборачиваясь, хотя я и не издала ни звука, входя.
— Что не идёт? — спросила я осторожно, кладя газеты на край стола.
— Работа, — он опустил кисть, отступая на шаг от мольберта. — С очерком проще — сажусь, пишу, слово за словом складывается само, если знаешь, о чём говоришь. А тут иначе всё устроено.
Я подошла ближе, разглядывая фигуру на холсте, — за прошедшие недели он добавил ещё несколько мазков, но лицо коленопреклонённого человека оставалось размытым, незавершённым, будто художник никак не мог решить, каким именно должно быть это выражение.
— А почему иначе? — спросила я, не в силах сдержать любопытство.
— Слово можно закончить усилием воли, Ольга, — сказал он, глядя на картину задумчиво. — Через силу, если нужно, через упорство. А вот эта работа требует иной минуты, которая либо приходит сама, либо не приходит вовсе, сколько ни принуждай себя.
Я слушала, впервые ощущая себя не просто хозяйской дочерью, разносящей чай, а кем-то, кому доверяют слова, которые, кажется, не всякому доводилось слышать от этого сдержанного, погружённого в собственные мысли человека.
Прошло ещё несколько недель, и однажды поздним вечером матушка послала меня отнести квартиранту свечи — керосиновая лампа в его комнатах, по словам отца, начала коптить, требуя замены.
Я постучала, но ответа не последовало сразу, а когда всё же вошла, застала поэта сидящим за столом в необычно тяжёлой задумчивости. Перед ним лежала стопка исписанных страниц, аккуратно перевязанная бечёвкой, — очевидно, только что законченная рукопись, — а рядом, у стены, всё так же стояла незавершённая картина, будто немой укор рядом с завершённым трудом.
— Свечи принесла, — сказала я тихо, не решаясь потревожить его молчание слишком резко.
— Поставьте на стол, — сказал он, не сразу заметив меня, а потом, будто очнувшись, посмотрел в мою сторону усталым, но странно светлым взглядом. — Закончил сегодня "Особу". Наконец-то.
— Поздравляю, — искренне обрадовалась я. — Это ведь очерк тот самый, о котором вы рассказывали?
— Тот самый, — кивнул он, но радость в его голосе быстро сменилась чем-то более горьким. — Странно, Ольга, вот эту работу я закончил, а с той, — он кивнул на холст у стены, — бьюсь и не могу довести до конца.
Он поднялся, подходя к картине, и остановился перед ней, разглядывая незавершённые черты лица, размытые контуры фигуры.
— Слово я могу дописать усилием, а вот кисть требует иной, редкой минуты, — повторил он слова, сказанные мне однажды раньше, но теперь в его голосе звучала настоящая, неприкрытая горечь. — Может, минута эта уже прошла для меня, и я больше не тот человек, что начинал эту картину.
Я молчала, не зная, что ответить на такое признание, но что-то внутри меня противилось этой мысли, будто незавершённость полотна казалась мне вовсе не поражением, а чем-то иным, чего сам художник, возможно, не замечал за собственной усталостью.
— А может, — сказала я наконец, тихо, но твёрдо, — не всякая работа обязана быть закончена, чтобы иметь значение. Я гляжу на эту картину каждый раз, когда прихожу сюда, и она трогает меня больше, чем иные завершённые полотна, что я видела в жизни.
Коста обернулся, глядя на меня долгим, изучающим взглядом, будто впервые видел не хозяйскую дочь с подносом, а человека, способного сказать нечто важное.
Он долго молчал, разглядывая то меня, то полотно, а потом улыбнулся — не той вежливой, усталой улыбкой, с которой обычно принимал прислугу, а иначе, будто что-то тяжёлое и невидимое соскользнуло с его плеч в эту самую минуту.
— Быть может, вы правы, Ольга, — сказал он тихо. — Быть может, не всякая незавершённость есть поражение.
Он снова посмотрел на картину, но теперь взгляд его казался иным, более спокойным, будто он впервые за долгое время примирился с тем, что полотно останется таким, каким было.
— Спасибо, — добавил он просто.
Я не нашлась, что ответить, только неловко кивнула и вышла, оставив его наедине с рукописью и картиной, чувствуя, как внутри разливается странная, необъяснимая гордость за собственные, наспех произнесённые слова.
Через несколько месяцев Коста Хетагуров съехал от нас — дела редакции требовали его присутствия в другом месте, а после жизнь развела нас окончательно, оставив лишь память о нескольких зимних месяцах тысяча девятьсот первого года, когда я, шестнадцатилетняя девушка, приносила чай человеку, чьё имя позже узнала бы вся Осетия.
Годы спустя, узнав о его смерти, я долго не могла найти себе места, вспоминая тот самый вечер со свечами, рукописью и незавершённым холстом. А ещё позже, уже немолодой женщиной, я узнала, что в доме, где прошло моё детство, открылся музей его памяти.
Придя туда впервые, я долго стояла перед той самой картиной — "Моление о чаше", так и оставшейся неоконченной навсегда, — среди прочих посетителей, читавших пояснительные таблички и качавших головами о несбывшемся замысле художника.
Но я знала то, чего не знали они, — что для самого Коста эта незавершённость была не поражением, а быть может, самым честным, что он мог оставить после себя, — работой, застывшей на той самой грани, где заканчивается усилие воли и начинается нечто, неподвластное даже величайшему таланту.
Я вышла из музея в тот вечер с чувством, будто снова услышала его тихий голос, произносящий слова благодарности случайной шестнадцатилетней собеседнице, — и подумала, что, может быть, именно в этом и заключается настоящая память: не в завершённых делах, а в тех минутах, что остаются с нами, сколько бы лет ни прошло.
