Рукописи не горят

Маря К

Во Владикавказе есть два места, между которыми ровно семь минут пешком, если идти вдоль платанов проспекта Мира не торопясь, как здесь и принято ходить. Местные, впрочем, утверждают, что в отдельные вечера эти семь минут занимают куда больше времени, чем должны, — но об этом лучше в конце.

В начале пути стоит фонтан, а в нём, на краю каменной чаши, застыл в танце нарт Сослан. Чаша называется Уацамонга, и по нартскому эпосу она сама поднималась к устам того, кто совершил подвиг и рассказал о нём честно, и поила его неиссякаемым чудесным напитком; если же рассказчик привирал, чаша наполнялась смрадным варевом с ящерицами и прочими пресмыкающимися и гнала лжеца прочь. То есть проверяла она не подвиг, а рассказ о подвиге — разница тут принципиальная, и дальше станет понятно почему.

В конце пути сидит бронзовый человек в круглых очках, на перекрёстке с улицей Маяковского. Сто лет назад она называлась Слепцовской, и в доме номер девять на ней жил военный врач, который очень хотел стать писателем и пока ещё не понимал, получится ли. Звали его Михаил Афанасьевич Булгаков.

Памятник поставили в ноябре 2012 года — не наугад, а там, где он ходил каждый день. Владикавказ был его первым городом в литературе: он приехал сюда доктором, а уехал автором, причём переход этот дался ему так тяжело, как даётся только настоящее. Здесь он переболел тифом в чужой холодной комнате и после этого окончательно бросил медицину; здесь написал свои первые пьесы, о которых потом всю жизнь говорил сквозь зубы, что от них не осталось ничего.

Вот про это «не осталось ничего» и рассказывают.

Говорят, весной двадцать первого он вышел из дома на Слепцовской с пачкой исписанных листов и твёрдым намерением не увозить отсюда ни строчки, а поскольку слабость после тифа не отпускала месяцами, у фонтана ему пришлось остановиться и отдышаться. На бортике сидел человек в сером, не по погоде лёгком пальто, и читал газету двухнедельной давности с таким интересом, будто там печатали не прошедшее, а предстоящее; один глаз у него был чёрный, другой зелёный, но во Владикавказе тех лет встречалось и не такое.

— Жечь идёте? — спросил человек, не отрываясь от газеты.

— Иду, — сказал Булгаков.

— И правильно, — согласился тот. — Только вы сперва чаше скажите. Вслух. Она у нас тут одна такая на весь Кавказ, грех не воспользоваться.

И Булгаков — то ли от жара, который ещё держался где-то в затылке, то ли от той весёлой злости, которая приходит к человеку, потерявшему решительно всё и оттого свободному, — сказал пустой площади: я написал плохие пьесы, я это знаю, и я хочу писать другие. Вода в чаше на секунду встала — просто остановилась, как останавливается маятник, если придержать его пальцем, — и пошла дальше. Человек в сером сложил газету по сгибу, аккуратно, и сказал, что принято, что ехать можно и что бумагу пусть жжёт, бумага тут вообще ни при чём.

Бумагу он сжёг. Через несколько дней уехал. А потом двадцать лет писал роман, в котором есть фраза, которую в этом городе произносят с особенным выражением лица.

Порядок, если вы всё-таки решите проверить, такой: сначала чаша, потом бронзовый, а не наоборот. У фонтана надо сказать вслух одну честную фразу о своей работе — не «я гений» и не «у меня ничего не выйдет», потому что и то и другое чаша, судя по всему, считает за враньё, а что-нибудь настоящее и неудобное: я боюсь показывать это людям, я пишу третий год и не дописал, вторая глава плохая, и я знаю почему.

А потом дойти до перекрёстка и посидеть рядом. Он не отвечает — вид у него человека, которому смертельно надоели вопросы, — но зимой, в минус пятнадцать, его бронзовое колено тёплое, это проверяли многие и объяснить не смог никто; и ещё у скамейки часто сидит чёрный кот, крупный, спокойный, ничей, который почему-то не подходит к тем, кто у фонтана соврал.

Был случай — рассказывают охотно, но без фамилий, — про человека, приехавшего продавать чужую рукопись как свою. У чаши он произнёс всё гладко и очень красиво, а до памятника не дошёл: свернул на Маяковского и вышел почему-то опять к фонтану, и ещё раз, и ещё. Те самые семь минут заняли у него четыре часа, к утру он был в поезде и с тех пор, говорят, не пишет вовсе. Продавцы сувениров на проспекте, если спросить, только кивают: бывает.

Увозят отсюда обычно три вещи: пироги — три штуки стопкой, потому что три это небо, солнце и земля, а два ставят по покойному, и на рынке обязательно уточнят, по какому вы поводу; рог, окованный серебром, из которого пьют стоя и не перебивая старшего; и фотографию бронзового человека в очках на углу Маяковского и Мира. Первые две объясняют, как здесь живут. Третья — почему отсюда так трудно уехать насовсем, хотя вообще-то уезжают все, и он тоже уехал.

Такое и правда могло произойти только здесь: между чашей, которая слышит не подвиг, а правду о нём, и человеком, который однажды понял, что горит только бумага. Идти семь минут. Начинать, как договорились, от воды.

5 views·1 share