Геннадий Веретельников. История о страшном[1] лейтенанте
В твоей жизни твои органы и части тела
(глаза, руки, ноги, мозг и т.д) безостановочно
на тебя работают и выполняют все твои задумки,
важные и бессмысленные, все ...,
а ночью, когда ты спишь, они тоже отдыхают,
все, кроме одного ...
Твое сердце трудится и днём, и ночью,
без остановки, поэтому, когда ты встретишь того,
кто нужен твоему сердцу, не допусти того,
чтобы обстоятельства, или те, кто рядом,
помешали ему это получить ...
не обижай свое сердце!
Июль 1945 года.
Беларусь была практически полностью разрушена войной. Минск получил столько ран, за четыре года войны, что было принято решение не восстанавливать столицу, а начать строить рядом новую. Мой отец был назначен главным инженером строительства. Но потом, что-то, где-то изменилось и решили все–таки восстанавливать старый город. Так я со своим отцом переехал в Беларусь.
Я, мама и моя сестра, и моя бабушка.
Сначала город необходимо было расчистить от завалов, потом восстановить коммуникации, и только потом строить дома. Расположились мы рядом с большим госпиталем. Вернее, не мы, а полк, в котором служил мой отец, а ещё вернее, штаб полка. Работа кипела. Мы с сестрой, в свободное время помогали выхаживать и прогуливать тех раненых–выздоравливающих, кто уже был близок к возвращению в нормальную гражданскую жизнь. Война в этой части света закончилась. где-то на Дальнем Востоке ещё сопротивлялась империалистическая Япония, но дни её были сочтены. Госпиталь располагался рядом с железной дорогой, и мы иногда ходили смотреть, как идут поезда с возвращавшимися с войны нашими войсками. Все были радостны, все и всегда пели, как правило под гармошку. Да и сами мы любили спеть. Но то, что мы услышали, остановило время, причем не только мое, а всех, кто присутствовал в этот момент на железнодорожной станции.
Издалека мы увидели очень большое скопление народа возле одного из вагонов теплушек. Это мы уже потом узнали, что нам в госпиталь привезли партию раненых с ожогами, и в тоже время отправлялся состав с бойцами, которые направлялись на Алтай.
И вот мы с сестрой услышали, как кто–то очень красиво поет. Голос, всепоглощающий, бархатный бас плыл по вокзалу, отражался от стен госпиталя, выливался из окон второго этажа, заполнял собой все пространство между зданием казармы, в которой мы жили и самим госпиталем. Не стало слышно грохота колёс, проезжающих мимо грузовиков, мы с сестрой замерли. Это я сейчас могу объяснить свои чувства и переживания, – а тогда я просто остолбенел.
Я никогда не слышал такого голоса. Ни до, ни после этого. В нем сочеталось несочетаемое. Боль и радость, душа и птицы, счастье и разлука, шум моря и степной ветер... И хрипотца, которой заканчивался каждый последний звук в каждом слове песни. И ещё звук аккордеона, но он был потом... сначала был голос ... Мы с сестрой бросились посмотреть поближе, но не смогли сразу пробраться через толпу – все было забито. Людей было неимоверно много.
Все, что мы смогли выяснить, что это были проводы сибиряков на Алтай, и пел гвардии капитан Боровой. Его перевели, как выздоравливающего из Гомеля, где находился госпиталь с бойцами, которые получили ожоги. Как правило это были танкисты.
Я не знаю, как у моей сестры оказался букет полевых ромашек, и как она попала на импровизированную сцену, где играл и пел старший лейтенант Боровой, но ей это удалось. После концерта Василий, оказалось, что так звали певца, сам подошел к нам и поблагодарил Надежду, мою сестру, за цветы, и вызвался нас проводить.
Все девушки–медсестры госпиталя, завидовали Надежде, это было им не скрыть.
Я же не смог с первого раза посмотреть Василию в глаза. И понял о ком местные сорванцы–беспризорники, которые ошивались и кормились на станции, возле госпиталя, говорили, что к нам приехал «страшный лейтенант» ... вместо старший лейтенант...
Лицо Василия было изуродовано ожогом на две трети. Вся правая часть, включая ухо и шею. Правая рука была без одного пальца и тоже вся в ожоговых шрамах.
Ему было двадцать шесть лет. Родом он был из Одессы, это на берегу Черного моря, в Украине. Был командиром танкового батальона. Воевал на Т-34, и ласково называл танк – любимая коробочка. Знал тысячу смешных историй, и мог рассмешить даже умирающего.
Так в нашей с Надей жизни появился старший лейтенант Боровой.
С Надеждой они гуляли каждый день. Каждое утро он неизменно приходил к нам с букетом полевых цветов. Всегда одет с иголочки. Всегда чем–то хорошо пахнущий, и всегда веселый. Надя отвечала ему взаимностью и не отпустить на прогулку папа Надю просто не мог. Отцу пришлось навести справки о нем, потому что он видел, что наша Надя влюблена, влюблена по уши, как говорила наша бабушка, а она знала толк в жизни.
Вечером, за ужином, я узнал от отца, что старший лейтенант Боровой прошел всю войну. Два раза горел в танке. Последний раз в Берлине. Награжден тремя боевыми орденами и представлен к Герою, но пока не пришел ответ из Москвы на этот счет.
Пел и играл на гармошке с детства. Не успел закончить институт культуры и начал воевать вместе со всей страной, в июне 1941 года.
Последнее ранение было тяжелым. Но он выкарабкался. Правда у него плохо (последствие ожога), работало веко на одном глазу, моргало чуть медленнее, чем здоровое, и совсем не росли волосы на голове. Мне, да и всем домашним, кроме Нади, приходилось прилагать усилие, чтобы при разговоре с Василием смотреть ему в глаза, настолько страшно было изуродовано его лицо. Отец пытался отговорить Надежду, он всегда к моей сестре обращался по–взрослому, если был какой–то важный вопрос, и называл Надей просто дома за чаем. Надя сидела за столом с каменным выражением на лице и не произнесла ни слова. Ей уже было восемнадцать лет, и отец хотел, чтобы она поступила учиться в Москву, старший лейтенант Боровой же, звал её с собой в Одессу, Одессу–маму, так он звал свой родной город. До выписки из госпиталя ещё было три недели. Целых три недели.
Василия уговорили давать концерты каждый день. И выздоравливающим воинам легче, и для местных жителей такой концерт, с таким исполнителем, практически праздник. Окраина Минска возле госпиталя на тот момент превращалась в оперный театр без границ. К нему на концерт водили даже детей со всего Минска, тех, кто хотел научиться играть на каком–то инструменте.
После концерта Василий всегда учил детей играть на аккордеоне. Да и, практически каждый день, старший лейтенант Боровой давал уроки игры на всем, что играло и могло издавать звуки:
на гитаре, на старинном, невесть как пережившем войну пианино, с непонятной надписью для меня «Hofmann и Czerny», на пустых кастрюлях, учил играть на барабанах, и так ловко все у него выходило!
Слухи о человеке с изуродованным лицом, но божественным голосом с хрипотцой, сначала расползлись по всему Минску, а потом и по всей Белоруссии.
Даже беспризорники, после того, когда я подрался с одним из них, кто бросил Василию в след «страшный лейтенант», больше его не обзывали. Не решались.
После каждого своего концерта Василий приходил к нам домой, приносил обязательно что-то вкусное, у него было много поклонников его таланта, впрочем, как и поклонниц, и каждый норовил Василия чем–то угостить, ну а он, в свою очередь со всем этим добром приходил к нам, на обязательный вечерний чай во дворе нашего дома, где мы жили.
Всегда был в хорошем настроении, и всегда рассказывал очень смешные истории, – мы хохотали до слез. Даже папа с мамой. Но лед между ними не таял. Они считали его врагом. Бабушка была на стороне Нади. Как–то помню его историю, которая развеселила даже папу. Байка была о Маршаке, который остался в Москве и не уехал вместе с женой и младшим сыном в эвакуацию. С ним осталась его секретарша. Уже в годах и очень ему преданная. Была она немкой по происхождению, и вот, когда по радио объявлялась воздушная тревога, то Маршак, каждый раз подходил к её двери, стучал, и говорил фразу:
– Розалия Ивановна, ваши прилетели!
Минск потихоньку восстанавливался. Бомбежек же, конечно, уже никаких не было.
Но взрывы иногда доносились до нас.
Это саперы взрывали неразорвавшиеся бомбы или мины, которые разминировали в городе и в лесах вокруг города ...
По утрам они с Надей ходили гулять в близлежащую рощу. Очень часто брали с собой и меня. Да, и Васино уродство на лице, почему–то стало совсем не заметным. Василий всегда много рассказывал, например от него я узнал, что у белорусов есть обычай, – сажать дерево при рождении ребенка: если дерево примется и будет хорошо расти, то и ребенок будет здоров и счастлив. И в этой, нашей роще было множество таких деревьев. Чтить и уважать деревья и священные рощи — характерная черта дохристианской эпохи. Была у него с собой со всех сторон обгоревшая книжка, правда не помню, ни как называется, ни автора, и он часто читал нам из нее вслух, например о священной роще у полабских славян, которых описывал какой–то Гельмольд, ещё в 1155 году. Там росли только священные дубы. У меня и сейчас стоит в ушах его торжественный бас, которым он читал книги в слух, как будто бы пел, как батюшка в церкви:
– О, здесь был и жрец, и свои празднества, и обряды жертвоприношений.
И здесь имел обыкновение собираться весь народ, да с князем во главе»
Белорусы свои священные рощи называли «прошчы».
Роща, куда мы чаще всего ходили гулять, состояла из очень старых деревьев, кое–где обнесенных старой оградой, в глубине которой, возле ручья стояла разрушенная часовня. Иногда мы видели, как к ней приходили люди, лечиться, пить воду, молиться. Кто–то приносил старым дубам монетки, хлеб–соль, завернутые в полотно. Василий нам рассказал, что ленточки на священных дубах завязывают влюбленные, и покуда она сама не развяжется, то любовь в сердце людей выдержит любое испытание. Ведь нет ничего сильнее любви на земле. Даже смерть пасует перед ней. А рощи, в которых растут священные деревья, оберегаются высшими силами! Есть даже поверье, что если человек решался сбраконьерничать и срубить такой дуб, то человек тут же наказывался тяжелой болезнью, даже мог сойти с ума. Ну, а если человек потом раскаивался и сажал на том же месте новое дерево, то говорят, он выздоравливал.
Деревья не люди, они умеют забывать обиды и продолжать жить дальше, прощая людей. Хотя сам Василий, как–то сказал, что, когда совершают предательство, это как ломают сразу две руки. Простить предателя можно, а вот обнять не получится.
Тогда, первый и последний раз я увидел у Василия в глазах слезы.
Вася с Надей тоже повязали свою ленточку.
Повязали ровно за час до беды.
Когда мы шли уже обратно, то я увидел в гуще леса полянку, на которой было много лесных ягод – земляники, она ярким красным пятном прямо звала меня к себе. Я крикнул Наде, что я убежал лакомиться ягодами и побежал сломя голову через чащу леса. Земляника оказалось сладкой. Я так увлекся, что, когда услышал щелчок под левой ногой, не сразу понял, что произошло.
Мы, дети войны. Наши игрушки — это патроны, гранаты, спрятанные от отца ножи, пистолеты, тротиловые шашки и в свои четырнадцать лет я умел собирать и разбирать многие пистолеты, винтовки и автоматы, даже разминировать несложные мины, и потому по этому сухому щелчку сразу понял, что я попал в западню. Смертельную западню.
Под моей ногой оказалась противопехотная мина. И она уже встала на боевой взвод. Я замер и стал звать на помощь, что ещё мог сделать четырнадцатилетний пацан? Первой прибежала Надя, следом за ней Василий. По моей застывшей позе и неестественному положению руг и ног он все понял. Решение принял молниеносно. Обежав вокруг поляны, он нашел несколько поваленных деревьев, которые начал сносить и складывать возле меня. Когда своеобразная баррикада была готова, он сказал Наде, что он с разбегу прыгнет на меня и постарается сбить с ног так, чтобы мы с ним оказались с той стороны баррикады, а Надя должна в этот же момент, из–за бревен, тянуть меня изо всех сил за руки. Но не высовываться, чтобы не подставить себя осколкам. Нога у меня уже затекла, и я понимал, что бессилен сделать прыжок самостоятельно.
Страха смерти не было.
Василий вел себя уверенно и даже успел рассказать нам анекдот.
Когда все было готово, Василий спросил у нас, готовы ли мы, и после утвердительного ответа начал отходить для разбега.
Я протянул руки сестре. Надя схватила меня. Я чувствовал дрожь её рук и пульс, который был в унисон с моим. Василий крикнул, что-то типа «не ссать – прорвемся», и начал свой разбег.
Сильнейший удар, мой непроизвольный крик, причитание сестры и взрыв прозвучали за моей спиной одновременно ...
Когда я пришел в себя и выбрался из–под завала баррикады, через пыль, дым и опускавшиеся под силой тяжести взрывной волной и осколками, сорванные с деревьев листья, я увидел Василия, который лежал в луже собственной крови.
Рядом с ним уже сидела Надя и выла по волчьи обхватив себя за голову.
Одной ноги у Васи не было по колено. Второй, по ступню.
Я был оглушён, но мысли работали ясно. Я закричал, что есть мочи, чем привел сестру в себя и мы вдвоем подняли, почему–то не очень тяжелого Василия на руки, и понесли его в сторону города ... сколько прошло времени, я не знаю, сознание было, как в тумане.
Звон в ушах, боль в спине, как от тысячи иголок, тошнота и дрожащие ноги...
... на встречу нам ехала штабная машина, видимо услышали взрыв...
... дальше все было как во сне ... о том, что у меня три осколка в спине и два в голени я узнал уже на следующий день ...
Василия пытались спасти лучшие хирурги Минска. Они из него вытащили уже больше сорока осколков... и продолжали борьбу за его жизнь.
На следующий день отца экстренно вызвали в Москву. Мы все полетели с ним.
Уже садясь в военный самолёт нам сообщили, что Васю ещё пытаются спасти, но пришлось ему ампутировать обе ноги. Одну по пах... на этом связь оборвалась.
Это было в конце лета 1945 года.
В Московском госпитале мы с Надей пролежали месяц.
Она с контузией, я с осколочными ранениями.
Еще в госпитале папа сообщил нам, что Василий умер. Не выдержало сердце.
Бабушка говорила, что, наверное, так даже лучше, чем если бы он выжил, мало того, что с изуродованным лицом, и без пальца, так ещё и без ног. Беда.
Сестра моя, Наденька, перестала разговаривать. Совсем. Онемела. Врачи не могли понять причину, но все списали на последствия контузии.
Мы учились все общаться с ней заново. Писали друг другу записки.
Она по необходимости. Мы из солидарности. Смеяться она тоже перестала.
В её русой косе до пояса, появилось много седых волос.
Через год она поступила в институт. Политехнический. На особых условиях.
Освоила азбуку для глухонемых. Проучилась там пять лет.
Все эти годы Надежду возили по лучшим клиникам страны в попытке вернуть Наденьке речь. Но «светила» медицинских наук были бессильны.
Я же через несколько лет ушел служить во флот, где и прослужил на крейсере четыре года. Черноморский флот и Севастополь стали моим домом на это время.
Когда вернулся, то Москву было не узнать, а вот сестра не изменилась.
В нашем доме по–прежнему жила тишина.
В одно прекрасное утро, наша бабушка сообщила, что ей срочно надо поехать к приятельнице в Минск и, пока я ещё не устроился на работу и был свободен, должен был её сопроводить. До Минска мы добрались на поезде. Бабушка Нюра загадочно молчала. Как–то краем глаза я увидел вырезку из газеты о каком–то безногом музыканте, но не придал этому значения, потому, как прошло почти десять лет после тех событий в Минске. Вышли на вокзале и первым делом бабуля подошла к будке, на которой было написана «Городская справка». Спустя несколько минут мы сели в автобус и поехали. На окраине города, на конечной остановке мы вышли. Бабуля несколько раз спрашивала у прохожих дорогу, и мы шли по улице с небольшими одноэтажными домами, аккуратно обходя лужи после дождя, который, судя по всему, прошел тут незадолго до нашего приезда.
Пахло свежестью. Щебетали птицы. Вдалеке виднелась опушка леса и мальчишки, которые гнали небольшой табун лошадей. Возле облезшей калитки из штакетника, окраска которого, некогда была синей, мы остановились. Я увидел приоткрытое окно, из которого сквозняком качало свернутую узлом марлевую занавеску, слышался звук аккордеона... до боли знакомого аккордеона ...
У меня пересохло в горле ...
Пульс участился и в моей голове стало горячо от прилившей туда крови.
Бабуля постучала и звук аккордеона замолк на полу ноте.
Дверь нам открыл Василий. Не узнать его было невозможно.
Перед нами был живой и такой же жизнерадостный мой спаситель!
Я не знаю, зачем наш папа нас обманул, может он на самом деле желал счастья своей дочке, не знаю. Но Василий выжил. Выздоравливал долго и мучительно.
Выкарабкался. На зло всем чертям. Он очень любил жизнь, и, говорит, именно любовь вытащила его с того света. Остался преподавать музыку в школе, на окраине Минска. В Одессу решил не возвращаться.
Потом наступил конец сороковых и по всей стране начали прятать инвалидов войны, которые массово, без ног и без рук пропивали свою инвалидную пенсию и клянчили деньги на всех улицах страны.
В стране–победительнице такое было недопустимо. Так посчитала партия и правительство. Свозили их неведомо куда. Обратно не возвращался никто. Говорили, что оставляли в санаториях навсегда.
Васе повезло. Ему вручили награду, Орден Ленина, за подвиг в Берлине, где он спас от смерти, говорят, что самого Жукова. Написали статью о его подвиге в послевоенном Минске, вырезку из газеты, которую я увидел в поезде.
Выделили дом в городе. Поставили в очередь на получение новой квартиры.
Потом меня отправили гулять в город, а бабуля Нюра очень долго, о чем–то беседовала с Василием. На следующий день мы уехали в Москву. Язык мне сказали держать за зубами. Я пообещал.
Вставал я всегда рано. Привычка с флота. Жили мы в сталинской высотке к тому времени. Отец занимал уже какой–то пост в министерстве строительства. Переехали мы туда недавно. Утро было прекрасным. Река, которую было видно из нашего окна, наполняла наш двор не только отблесками солнечного света, а и какой–то неописуемой радостью. Свежесть, сплетение летних запахов, цветов сирени, свежескошенной травы и вымытых тротуаров, все это вместе со сквозняком, через открытое окно, попадало к нам в квартиру. Родители ещё спали. Надежда была в ванной. Бабушка уже возилась на кухне. Городские птицы щебетали свои песни, кто где, кто на проводах, кто на деревьях и кустарниках. Город просыпался. Вдалеке слышались звонки трамваев и ритмичные звуки метл дворников.
Я даже не знаю, что завибрировало первое, окна, мое сердце, или воздух в Москве.
Через открытое окно окружила, обволокла песня, которую пел Василий, спутать его ни с кем было невозможно! Такого голоса больше не было ни у кого в целом мире! Голос не пел, он тихо плакал, потом громко рыдал от тоски и одиночества, и через небольшой проигрыш аккордеона сразу потек душераздирающий «Синий платочек» ...
Бабушка замерла на кухне.
Я услышал, как резко выключилась вода в ванной. Я подошел к окну и открыл его настежь. Звук голоса усилился во много раз. Я выглянул и оторопел. Посередине двора, в инвалидной коляске сидел с аккордеоном в руках старший лейтенант Боровой. В парадной форме, с тремя боевыми орденами с одной стороны и с Орденом Ленина с другой стороны.
Кругом во дворе слышался звук открываемых окон.
Вряд ли тогда, не то, что Москве, а и во всей стране были тогда люди, которые не потеряли в войну своих близких. Потому военные и послевоенные песни были знакомы всем, да и вызывали они, большей частью одни и те же эмоции.
Но зрители не успели зааплодировать, потому что певец сразу запел дальше, и сталинская высотка стала подпевать, поначалу не дружно, а потом все слаженней и слаженней стали отхлопывать рефрен его следующей песни.
С балконов стали раздаваться восхищённые голоса.
Отец, мать проснулись и в пижамах выбежали в коридор, где столкнулись с Надеждой, у которой в глазах стояло нечто ...
Аккордеон разливался всеми своими мехами ... Василий продолжал петь, и серебряные колокольчики, из которых, казалось, состоит его невероятный голос, в полной тишине пропел следующую песню:
– Темная ночь, только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают.
В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь,
И у детской кроватки тайком ты слезу утираешь...
Здесь аккордеон запнулся, было видно, что Василий на самом деле вытирал слезы, которые катилась по его изуродованному ожогом лицу ...
Василий продолжил:
– Как я люблю глубину твоих ласковых глаз,
Как я хочу к ним прижаться сейчас губами!
Темная ночь разделяет, любимая, нас,
И тревожная, черная степь пролегла, между нами.
Верю в тебя, в дорогую подругу мою,
Эта вера от пули меня темной ночью хранила...
Радостно мне, я спокоен в смертельном бою,
Знаю встретишь с любовью меня, что б со мной ни случилось.
Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи.
Вот и сейчас надо мною она кружится.
Ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь,
И поэтому знаю: со мной ничего не случится!
Когда Василий закончил, наступила гробовая тишина, которую разорвал голос моей сестры, разорвал раз и навсегда:
– Вввваааассссссссяяяяяяя... Ввассяяя, Вввваааасечька!
Роднооооой моооой!!! Ты нашел меня! Нашел!
P.S. Василий и Надежда поженились через два месяца.
У них родилось трое детей, ещё двоих они усыновили.
До свадьбы моя бабушка не дожила. Но умерла она с улыбкой счастья на лице.
P.P.S. Двор в то утро аплодировал Василию почти час. Голос Василия Григорьевича услышали маршалы Конев и Рокоссовский и они спустились пожать ему руку, но её пришлось пожимать через Надежду, которая прилипла к груди Васи, к груди любимого Василия, безногого, с обезображенным ожогами лицом, но с таким большим сердцем, в котором поместился целый мир по имени Любовь!
Кукла
Детский дом Н. Журнал учёта прибывших детей:
– 1.03.1942 г. из Ленинграда поступило сорок шесть детей.
Возраст от трёх до одиннадцати лет.
В дороге умерло четырнадцать.
– ...Зовут Катя, возраст около пяти лет, фамилию свою не помнит, когда день рождения не помнит, рост 101 сантиметр, вес 9 кг 100 грамм. Потеря веса критическая. Аппетита нет. Малоподвижная.
Из сопроводительных документов:
Родственников нет. Вся семья умерла. Всех нашли в одной квартире: маму, бабушку, старшего брата. Их обнаружила в феврале 1942 года специальная бригада, которая состояла из истощенных девушек–студенток, которые делали обход квартир – искали детей, у которых умерли родители или опекуны (близкие родственники).
Доставили детей в детский дом города Н. по «Дороге жизни», по льду. При третьей стадии алиментарной дистрофии[2] даже взрослые выживали не все, а тут маленькая девочка, которая походила на тень... Она либо лежала на кровати, либо её усаживали на стульчик, поближе к буржуйке, где она грелась.
При сильном истощении, когда уже нет сил жить, играть, кушать и дышать, справлялись единицы, но однажды безногий сторож (ноги потерял от сильного обморожения конечностей, когда был контужен на «Невском пятачке»), он же начальник котельной, фронтовик Николай Петрович, от роду лет двадцати пяти, сделал из рукава старого флотского бушлата, куклу. Хлястик пустил на ноги–руки, из пуговиц сделал глаза и нос, рот нарисовал химическим карандашом. У кобылы реквизировал несколько волос, которые кое-как приладил к этой уродливой, с виду, кукле, и вручил её Кате со словами:
«Катя, с этого момента ты – мама, а твоя дочь эта кукла, но она слабая совсем, потому молчит и не плачет. Корми её и песни ей пой, а то помрёт. Кашу и компот тебе будет приносить для неё три раза в день доктор Вера».
Уже вечером Катя покормила свою куклу понарошку и покушала, со всем чуть-чуть покушала, но сама...
Через два дня Николай Петрович сообщил Кате, что детям такого возраста, как у этой куклы, необходимо дышать свежим воздухом, и Катя сразу же засобиралась и пошла гулять на улицу (ведь её кукле необходим свежий воздух!), по дороге шепча ей что-то на то место, где должны быть уши, а Николай Петрович с ужасом только что обнаружил, что забыл их нарисовать!
Так они вдвоём и выжили, девочка Катя и её кукла, имя которой, к сожалению, осталось неизвестно. Забота о ком-то, кто в ней нуждается, доброта и любовь к этому существу, в данном случае сотворённому из рукава флотского бушлата, всегда возвращается к тому, от кого она исходит, и иногда творит самые настоящие чудеса...
Екатерина после войны работала медсестрой и прожила долгую жизнь. Коллеги и соседи по улице до конца жизни удивлялись тому, насколько добрым может быть человек...
Это я не вернулся из боя...
Накануне очередной годовщины Великой Октябрьской социалистической революции музыканты, среди которых была и Татьяна Гусарова, выступали с концертами в Каменке, в расположении частей, которыми командовал генерал РККА Крюков.
Под вечер мы начали устраиваться на ночлег в той же избе, где мы пели и плясали. Девушки на печи, а мужчины — на сдвинутых скамьях за плащ-палатками. Тут вошел начальник клуба и сказал, что сейчас в избе будет военное совещание, а переселить вас некуда, поэтому сидите тихо и не подавайте никаких признаков жизни.
Спустя пару минут изба стала заполняться разведчиками – молодыми мальчиками – курсантами ленинградского военно-морского училища. Мы смотрели на них через щели нашей плащ-палатки и не дышали. Тут вошел сам генерал Крюков и дал команду «вольно». Наступила тишина.
Генерал начал тихо рассказывать о том, что это будет разведка боем, как важно не только получить данные о силах фашистов, но и дать им понять, что Ленинградцы могут драться, и драться не на жизнь, а на смерть, ведь за спиной голодный и холодный Ленинград и фашисты должны постоянно знать, город жив и не покорился.
Сказал им уже чуть громче, что может так случиться, что никто не вернется из боя, потому в бой пойдут только добровольцы.
Молчали мальчики–курсанты. Молчали и мы, старались даже ресницами не хлопать и не дышать. Генерал закурил и подошёл к окну.
Через минут пять что-то зашевелилось и из толпы вышел курсант, глухо сказал «я» и сделал два строевых шага в сторону генерала.
Следом раздались еще такие же шаги и более звонкое «я»...
В итоге согласились все.
В ту праздничную ночь они все пошли добровольцами в свою разведку, и никто из них не вернулся из боя…
Никто...
Пупсики
Если вы когда-нибудь будете в Санкт-Петербурге, то зайдите, пожалуйста, в музей обороны Города-Героя Ленинграда. В музее интересно всё, но я вас прошу обратить внимание на один предмет – ящик с потемневшими от времени голыми игрушками–пупсиками. Они продавались в Ленинграде до войны и были, практически в каждом доме, если в нём жил ребенок.
Когда началась война и блокада, то многих детей пытались эвакуировать из города «Дорогой Жизни» – по Ладоге.
Детей было много, мест мало, потому разрешали брать с собой очень маленькое количество личных вещей. Пупсик был идеален для такого путешествия: и мал, и не ломается, и лёгкий, в общем игрушка замечательная, к нему две-три одёжки и ребёнку играться долгие годы в то сложное время.
А ещё над Ладогой летали немцы в своих самолётах и высматривали днём и ночью вот такие вот кораблики с детьми и, или бомбили–расстреливали сами, или корректировали огонь немецкой артиллерии.
Когда попадали – радовались, потому что им за это был положен отпуск и железка на мундир.
В отпуск они ездили часто, а грузовики, баржи, катера тонули.
Я не могу представить себе какой ужас испытывал невинный ребёнок, который тонул вместе с сотней других таких же детей, не понимая, за что его убивают, за что убивают всех остальных деток и малочисленных взрослых, которые пытались, но ничем не могли помочь в ледяной воде детям, которые не умели плавать, звали свою мамочку и со всех сил прижимали к груди свою единственную надежду удержаться на плаву – пупсика.
Дети тонули, а вот пупсики всплывали, ведь у них внутри воздух и плыли туда, куда их гнали ветер и волны...
Одежда на пупсиках портилась от воды и сгнивала, а добрые люди собирали этих пупсиков и приносили их в музей, как память об их маленьких, беззащитных перед этим зверьём в облике людей, хозяйках.
И вся их вина была в том, что белокурые рыцари Германии и Третьего Рейха, проявляя боевую выучку, высокий профессионализм, слаженность действий и личную храбрость топили наших с вами детей.
Тех детей, которым их мамы махали с берега рукой, храня последнее воспоминание о своём ребёнке в виде поцелуя на прощанье.
Когда баржи скрывались из вида, продолжали махать руками и плакать, глядя на силуэт судна, который исчезал в холодной, морозной Ладоге, чувствуя всем своим материнским сердцем, что больше своего ребёнка ей не увидеть никогда.
И успокаивая себя лишь тем, что погибнет она, мама, а не её ребёнок, который уплыл по Ладоге на барже, не зная, что немецкий лётчик по имени Ганс Хан уже взлетел со своего аэродрома...
Когда будете в этом музее, обратите внимание на коробку с пупсиками...
Саночки
Декабрь 1941 года. Блокадный Ленинград. В те очень сложные времена для всех жителей Северной Столицы[3] постоянное чувство голода переросло в жестокую и опасную болезнь – алиментарную дистрофию. Быстрота развития этого заболевания обуславливалась не только сильными морозами, но также физическими и психологическими нагрузками. В итоге, практически все ленинградцы, перенесли алиментарную дистрофию в той или иной степени тяжести.
Блокада 1941–1942 года – это 125 граммов хлеба в день для служащих и иждивенцев (для тех, кто не работал), как правило это были дети, подростки и старики. 125 граммов сырого и липкого, как клей, хлеба.[4]
На улицах уже не пахло, как до войны: свежевыпеченными булочками, выхлопными газами автомобилей, кофе и табаком. С улиц исчезли собаки. Не стало птиц, а кошки стали большой редкостью. Город стал пахнуть сыростью, снегом и влажными камнями. Улицы теперь таили в себе опасность, помимо обстрелов немецкой артиллерии, появились банды грабителей, которые охотились за теми, кто стоял в очередях, выхватывая у них карточки или продукты, врывались в квартиры, забирали ценности и продукты подчистую, не оставляя беззащитным людям даже шанса и обрекая людей на мучительную смерть от голода.
Привычный шум городской суеты поменялся на скрип детских санок, на которых везли тела умерших родственников или соседей в последний скорбный путь...
В одном доме на Выборгской стороне, жила семья, в которой было два человека: дедушка Миша и его внучка Галя. Сын дедушки Миши воевал. От него приходили, но очень редко, военные письма – «треугольники». Маму трёхлетней Гали смертельно ранило ещё летом, она попала под артиллерийский обстрел гитлеровцев. Давно уже закончились отложенные на «черный день» деньги, припасы и ценные вещи. Последний папин костюм был обменян на Дерябкинском рынке (Петроградская сторона, Малый проспект) на стакан семечек, которые достались попугайчику Петюне. У попугая от голода выпали все перья, но он был членом семьи, потому любовью и заботой, в меру детских и старческих сил, он был обеспечен.[5] А ей Холодная осень перешла в ещё более холодную зиму. Ледяной ветер забирал остатки тепла у домов, квартир и едва живых людей. Единственный источник огня и жизни – деревяшки любого происхождения. А настоящие дрова стали большой ценностью. За небольшую вязанку дров просили громадных, тогда денег – 30 рублей. Из игрушек у Гали был пупсик и небольшая кукла, а ей так хотелось саночки, на которых бы её катал папа после того, как вернётся с фронта. Но денег у дедушки на санки уже не было, да и с недавнего времени ассоциация у него с санками и звуком саночных полозьев у него была совсем иная, нехорошая...
К чести ленинградцев, нужно отметить, что никто не посягнул на деревья в парках и садах города.
Когда пришли холода, то первым делом дедушка Миша обменял два золотых кольца и мамину цепочку на печку «буржуйку». Дымоход оказался забит, потому Михаилу Ивановичу пришлось пробить дыру в стене квартиры и соорудить печную трубу. На ней, потихоньку сжигая свою деревянную мебель, грелись, кипятили воду, варили нехитрую еду. Дедушка до войны столярничал, потому дома у него были небольшие запасы столярного клея, из которого, как оказалось, можно было приготовить вполне съедобный студень. Михаил Иванович ещё до войны постелил в квартире паркетный пол, который он же и начал разбирать после того, как сожгли последние книги. Понемногу сжигая в печурке паркетную доску, они смогли продержаться до самого Нового года. И вот Галя заболела. Она больше не хотела кушать. Пила только горячий пустой, заваренный на веточках вишни, чай. В тот день, как обычно дедушка Миша принёс их хлебный паёк, но Галя не обратила на деда никакого внимания. Она лежала на кровати, едва дышала, на вопросы не отвечала, просто медленно моргала и смотрела в потолок.
Дистрофия уже убила весь их подъезд, человека за человеком. Дедушка понимал, что внучка была следующей. Как-то они с поднимались после прогулки к себе на этаж и увидели незнакомую бабушку, которая лежала в парадной. Она не шевелилась, но ещё дышала. Чем ей помочь они не знали. Тогда Галюшка предложила покормить бабушку семечками их попугая, которые они берегли, давали ему по несколько штучек в день. Их ещё оставалось с десяток. Пока дедушка поднимался за семечками и спускался, бабушка умерла. Позже выяснилось, что бабушкой оказалась их семнадцатилетняя соседка с верхнего этажа...
Он смотрел на свою внучку, понимал, что у людей, при сильном истощении, когда уже нет сил играть, кушать и дышать, нет и желания жить. Как разбудить в ней это желание? Дедушка усадил Галю на стульчик, поближе к буржуйке, чтобы она погрелась и тут его взгляд упал на сложенный в углу паркет. За окном скрипели санки – это везли очередного несчастного в последний путь...
Похоронные бригады появились в декабре 1941 года и ежедневно осматривали все закоулки дворов, открытые квартиры и чердаки. Находили умерших людей, грузили на специальный транспорт штабелями и отвозили к ближайшему кладбищу. После того, как трупы были разгружены – разбредались обратно по всему городу за своим страшным грузом, который через время уже был не страшным – привыкли. Местные жители, у кого ещё были силы, использовали для этих же целей детские санки, окрашенные в красный или желтый цвет. Массовая смерть стала частью жизни, впрочем, как и скрип полозьев детских санок.
В доме дедушки Миши и Гали умерших людей складывали в прачечной...
И тут его осенило. Он поднялся, взял несколько паркетин, свой столярный инструмент и начал работу. Через какое-то время, он услышал такой долгожданный голос Гали:
«Дедуля, что это ты там делаешь, неужели саночки?»
Дедушка попытался что-то сказать, но почему-то у него от волнения пропал голос. Тогда он просто кивнул головой, довольно хмыкнул и продолжил работу.
Галя зашевелилась возле «буржуйки» и опять спросила: «Дедулечка, может тебе помочь?»
Дедушка опять кивнул головой и севшим от волнения голосом попросил внучку спеть ему её любимую песенку.
И тут Галя запела. Голос был тихий, еле слышный, но в её глазах появилась искорка жизни...
Когда работа была закончена, дедушка усадил любимую куклу внучки в только что изготовленные саночки и сказал:
«Галя, с этого момента ты мама. Эта кукла твоя дочь и она очень хочет, чтобы ты покатала её на саночках!»
Галя посмотрела на дедушку и попросила у него кусочек хлебушка с чаем, чтобы подкрепиться, потому что у неё сил нет сейчас покатать доченьку.
Дедушка поставил чайник на печку, отрезал хлебушка и с умилением смотрел, как Галюшка отщипывает кусочки, кладёт их в рот и запивает горячим чаем.
Через час Галя начала катать саночки по постели, а чуть позже вставать и ходить по квартире. Ходила и катала свою дочку о чём-то с ней разговаривала и иногда пела ей песни.
Уже через три дня Галя попросилась на улицу, потому что её дочке нужен был свежий воздух, да и по снегу санки катаются гораздо лучше, чем по полу квартиры.
Галя выздоровела. Так они вдвоём прокатали куклу до самой весны. Дедушка Миша умер за несколько часов до того момента, как их нашла специальная бригада.[6]
Три девочки – студентки второго курса политехнического, Агния, Лиза и Лена работали в бригаде по поиску детей, у которых умерли родители или опекуны (близкие родственники) для того, чтобы отправлять детей в детские дома.
Эту семью они знали. Во втором подъезде этого дома в живых осталось двое: совсем старенький дедушка и его трёхлетняя внучка. Сами девушки тоже были истощены, но всегда делали обход по всем этажам и квартирам, через «не могу».
Дедушке Мише девушек, которые заходили к ним домой день через день, было жалко и он, как-то попросил их подняться к ним на этаж только в случае, если не будет видно дыма из трубы печки «буржуйки». В тот день девушки шли по своему обычному маршруту, обсуждали последние новости с фронта и как лучше тушить бомбы-зажигалки,[7] которые немцы сбрасывали на город в большом количестве. Подойдя к парадной, Агния подняла голову и вдруг молча сорвалась с места и побежала наверх. Лиза посмотрела на трубу дедушки Миши, охнула и побежала следом за Агнией. На улице осталась одна Лена. Она смотрела на трубу без привычного им дыма, и по её худому лицу текли слёзы. Зайдя в квартиру, девочки увидели мёртвого дедушку, который скрючившись лежал возле печки, в его руках было зажато несколько деревяшек. Рядом с ним лежали деревянные саночки, а возле них замёрзшую, но ещё живую маленькую девочку. Она сидела и гладила дедушку по голове, что-то пела, а у неё из-за пазухи выглядывал облезший попугайчик...
Дедушка смог спасти внучку, вдохнув Любовь в игрушку, в саночки, которая в свою очередь чудеснейшим образом спасла девочку от неминуемой смерти. Любовь всегда творила самые настоящие чудеса...
А саночки сейчас хранятся в Музее-библиотеке «Книги блокадного города», который находится по адресу: Санкт-Петербург, проспект Юрия Гагарина, дом 17.
[1] Страшный лейтенант – это не опечатка [2] При третьей стадии дистрофии характерны кахексия (состояние глубокого истощения и физической слабости организма), полное исчезновение подкожной жировой клетчатки, атрофия мышц, резкая слабость - до полной невозможности совершать самостоятельные движения, апатия, выраженные изменения психики. [3] Северной столицей тогда Ленинград не называли, за это можно и по этапу на север отправиться. [4] Самым голодным периодом в блокадном Ленинграде был предновогодний месяц 1941 года — с 20 ноября по 25 декабря. Запасов продовольствия в городе почти не осталось, поставки блокировались. Именно тогда была серьезно урезана норма выдачи хлеба. Солдатам, которые сражались на передовой, — по 500 граммов в день, рабочим горячих цехов — по 375 граммов, остальным труженикам — по 250 граммов, служащим, иждивенцам и детям — всего по 125 граммов. [5] Памятник домашним животным, в данном случае кошке Василисе и коту Елисею находится на Малой Садовой, дом №3. Василиса прогуливается по карнизу дома второго этажа, а Елисей сидит напротив и наблюдает за прохожими. Считается, что к человеку, который сможет забросить монетку на небольшой постамент к коту, придет удача. [6] По официальным данным, которые озвучил советский обвинитель в ходе Нюрнбергского процесса, за 872 дня блокады в Ленинграде погибли 630 тысяч человек. На деле же жертв в разы больше — около 1,5 миллиона мужчин, женщин и детей, уверены историки. Подсчитывать всех не успевали, да и просто не могли. Большая часть ленинградцев умерла в первую блокадную зиму 1941/1942 годов — самую суровую, когда столбик термометра опускался до минус 32 градусов, отопления в домах не было, а еды не хватало. [7] Немецкая авиационная бомба Б-1 Е отличалась от прочих небольшой пробивной способностью, обусловленной предназначением — не пробить накат, бетон или броню, не поразить живую силу или объект осколками или ударной волной, а поджечь строение. При бомбардировках населенных пунктов, особенно крупных городов, массово применялась люфтваффе кассетным способом: до 700 штук в контейнере. Эта зажигательная авиабомба весит 1,3 кг и состоит из электронного цилиндрического корпуса диаметром 50 мм, донной пробки, головки со взрывателем и стабилизатора. Электрон — это высокопрочный и легкий магниевый сплав, который горит ослепительно белым пламенем. Бомба снаряжена пиротехнической смесью на основе термита — высокотемпературного горючего состава. Механический инерционный взрыватель — мгновенного действия.
