Почем мечта поэта?

Почем мечта поэта?, image #1

Все началось во времена, когда стихов еще не было, но в воздухе витала искристая поэзия детства. В сутолоке жизни всегда было место праздникам. Хэппи мил с картошкой в кисло-сладком соусе. Новый супергеройский фильм. Большая картонка для ледяной горки. Книжка про волшебников, комикс или новая игра с мечами и магией.

Сейчас стихов стало больше, а ту небывалую поэзию приходится собирать по крупицам. Выскабливать из шрамов детства, избегая воспоминаний о мечах и магии, о звездолетах и героях.

— …Лёнь, прикинь, вчера чего было!.. Все с горки ушли уже, я картонку взял и сиганул напоследок!

— Так и что?

Таким я помню Даньку Палеева. Враль фантастический, бестолковый, но такой талантливый. Врал обо всем с первого класса и без всякого смысла. И словами бросался хлестко и туго — точно по мячику лупил.

— Ты слушай! Сиганул — а меня как понесет! — Данька замахал руками. — На пруд вынесло, дальше скольжу, раз — в камыши на другой берег въехал… И дальше вверх тянет, во как разогнался!

— Гонишь ты, Даньк, — смеялся я. — Не бывает такого.

— Да я разогнался знаешь как! Но сейчас так не получится — снег новый, не скользко… И картонку ту кто-то унес…

Мы носили свои праздники с собой, хоть и росли во дворах на питерской окраине. Прыгали с качелей, рубили крапиву, мечтали, смеялись и прятали пульт от телика, чтобы вечером сквозь сонный туман посмотреть новую часть «Чужого».

Родители ворчали, отдавали нас на скрипку, на карате и в художку. От тумаков затылки лишь крепчали, а волшебная пыль в головах баламутилась, рождая новые фантазии и миры. У взрослых были таблетки в коробках, чайный гриб на антресолях и застольные песни по праздникам; а у нас — ледяная горка на насыпи бывшего бомбоубежища, струганые палки в прихожей и жестяные крыши гаражей, грохочущие под ногами.

Волшебство было рядом — хватай из воздуха, сколько хочешь.

— …А дальше, короче, меня вынесло на тот островок, где лес, и дальше потащило! Я туда-сюда, между деревьев уворачиваюсь…

— На картонке-то?

— Еле-еле, Лёньк! — выдохнул Даня с облачком пара. Глаза блестели, обветренные губы треснули в улыбке: — Остановился, гляжу: там избушка маленькая, домик такой.

— Да ну, всё, — плюнул я. — Хва трепать. Папка мой на тот остров летом плавал — четыре дерева и куст. Даже грибов нет, не то что избушки.

Мы выдумывали миры, где по драконам стреляют из лазеров, а волшебные посохи сбивают звездолеты. В наших играх рыцари в латах бороздили космос на заколдованных конях, неуязвимые злодеи гуляли пешком по Солнцу, а за алмазной крепостной стеной и рвом с ядовитыми скорпионами томилась запертая Катька с параллели. Только по секрету.

— Да много твой батя знает! Мой тоже туда летом плавал пьяный, чуть не утонул, — ну и че? — Палеев шмыгнул носом и ухмыльнулся, глядя, как я хмурюсь. — Это не просто избушка! Там магазинчик. Не простой. Волшебный. Я туда зашел, а там скелет — настоящий, живой! Он продавцом там…

— Да хва врать!

— Ты не видел — ты и не говори! — до обидного веско, по-взрослому процедил он, сплевывая в снег. — Училкин сынок. Мне сказали, что магазинчик в полнолуния появляется и в разных местах. На островке его больше не будет, ищи-свищи. А мне повезло! Вот я и купил себе кое-чего…

Щеки горели от окатившего меня презрения. Всегда завидовал Данькиному умению затыкать тех, кто не верит его брехне. Небось родители научили огрызаться. Они постоянно скандалили. Мои жили мирно, любили меня. Я огрызаться не умел.

— Ну и покажи! — Я тщетно надеялся, что теперь он не отвертится.

— Нельзя, — насупился Данька. — А то исчезнет… Ну, артефакт. Так что ты все равно не увидишь. А он мне еще нужен…

Тогдашний двенадцатилетний Данька был хоть и дерзким, но веселым балагуром и фантазером. Мы любили его истории и грубоватые подначки. Потом, как водится, пути разошлись. Мы не общались со школы. Пока он не отыскал меня в интернете и не попросил о встрече. Заявил, что это вопрос жизни и смерти.

И мы встретились.

Палеев сидел передо мной в баре «Лихолетье», пьяный и дерганый. Недельная щетина лежала грязными мазками на впалых щеках. Я подозвал официантку, она вежливо оттянула уголок рта, кивнула. Принесла еще — и Палеев опять ожил. Глядя в стол, скреб пальцами бокал, сипло роняя сухие словечки, — не тот краснощекий задира из прошлого. Сломанный вялый мужичонка, пустой внутри, как сгнивший орех.

— Гвоздев? — переспросил я. — Там, за витриной?

— Д-да, — нервно ткнул он в фото на экране телефона. — Этот парень. И дети… Целая витрина детей. Помнишь, у нас в школе…

— Помню. Значит, это все по-настоящему?

— Выходит, что так.

У меня похолодели пальцы. За неделю до его визита я тоже видел избушку в своем дворе. Тогда подумал, что пить надо меньше. А теперь ко мне пришел насмерть перепуганный Палеев и рассказал, что был внутри и нашел там, за витриной, моего мертвого друга.

Эта встреча разбередила старые шрамы. Снова стало тяжело дышать, вспыхнул перед глазами заснеженный могильный крест. Пришлось закрыть глаза и досчитать до десяти. Отпустило.

Я глядел на Данькины трясущиеся руки и потухший взгляд и думал, что впервые в жизни верю ему. Какая бы это ни была чертовщина — все по-настоящему. А значит, кто-то из нас будет следующим.

На другой день я назначил встречу в «Лихолетье» девушке Гвоздева. Не думаю, что уместно говорить «бывшей». Блестящая молодая поэтесса по имени Мания. На самом деле, конечно же, Маша. Фамилия обыкновенная — то ли Багеева, то ли Багирова, не помню. А в соцсетях подписана как «Ма Ния». Не очень изобретательно, даже почти банально, но Маша всегда любила остро-кислые сочетания классики и экзотики. Это в ее стиле — обозваться как бы вызывающе и при этом в рамках законов жанра.

Как-то раз я брякнул ей идею псевдонима: «Мания Кальная». Так она не пожалела плеснуть мне в рожу остатками своего лонг-айленда. Долго извинялся, но в конце концов мы подружились.

Манию я люблю за ее миры. Баллады и поэмы о драконах и звездолетах, где хрустальным звоном катятся слезы богов по звездному полотну, где искра волшебства зажигает страницы старых книг, а духи города ведут за руку потерянных и обездоленных — она будто сама умела колдовать. Странное дело. Мне было запрещено читать фантастику и фэнтези в любом виде, но ее стихи — единственное, что возвращало меня в миры меча и магии, не вызывая панических атак.

С Манией мы дружили недавно, она лишь полгода как попала в кружок Сэра. Олимп поэтической богемы Питера. Новые голоса новой эпохи, друзья, собутыльники, иногда — соавторы.

Мы собирались по вечерам в «Лихолетье», но в пять вечера в среду были только я, Маша да ее подружка. Подружка выглядела типично: кривоватое каре цвета подтаявшего снега, желтая помада и чокер на шее. Не смог удержаться от дежурной шутки:

— Черный пояс?

— Да.

Она смотрела не мигая. Я растерялся, понял, что проиграл. Каждый раз забываю, насколько бывают бесстыжими эти поэтические леди. Наконец кивнули друг другу и протянули руки.

— Крис.

— Леон.

— Тот самый? Рудский? Друг Геры… Гвоздева?

Я потер пальцем бровь. Тот самый. И да, друг Геры Гвоздева. «Тот самый» — лауреат поэтической премии «Дух эпохи». Овации, мешок денег и перо в золоте с жемчугом на подставке. Мне третью неделю говорят «тот самый», уже привык. А вот Германа нет два месяца — и к этому я привыкнуть не могу.

Гвоздев, так не похожий на поэта, был им больше, чем кто-либо из нас. Он вообще был много кем. Журналистом, сантехником, радиоведущим, маляром и вроде бы пару раз переводчиком. Крепкий, смуглый, бровастый, он точно состоял из одних прямых углов. Гвоздев была его настоящая фамилия. И стихи у него были такие же — точно гвозди с квадратными шляпками. Он вколачивал слова в строку, а они звенели, рассыпаясь дробным эхом по страницам.

Герман воспевал город. Видел красоту в обыденном. Он был из тех, кто молился фонарному столбу и искал красоту в блеске питерских луж. Пока я препарировал души и тянул за тугую леску кровавое мясо родом из детства, пока Мания творила миры и сказки, сверкающие в мозгу мифрилом и лазуритом, Гвоздев признавался в любви трамваям.

Это было безумие. И это безумие завораживало. Оно поблескивало, гулко грохало на поворотах строф, лязгало дверьми и хватало за подошвы ботинок. Мания знала, каково это. Она переехала в Питер три года назад. Сначала думала, что на время. Но ее не отпустила трясина Невы, как не отпустила любовь к сказкам и — к самому Гвоздеву.

Она может знать что-то. Новые зацепки. Ключи к разгадке.

— Маша, мне важно знать. У тебя остались какие-то его… наброски, записки? Там могут быть намеки. Может, он не сам…

— Думаешь, я не перерыла все записные книжки? Переписки? Аккаунты?! — вспыхнула она и тут же успокоилась. — Леон, там нет намеков. Откуда им быть? Как ты себе это представляешь: его убили, но перед этим дали сделать запись в черновике?!

— Тогда, может, он написал туда, — с нажимом произнес я, — о том, что собирается… сделать. Или какие-то имена. События. Странности.

— Я бы давно сказала, будь оно так. — Мания устало прикрыла веки. — А странности… нет их, если специально не искать.

— А если искать?!

— Услышишь треск совы на глобусе.

— Мания, я прошу тебя, дай мне хоть что-нибудь, — хрипло пробормотал я, уставившись в бокал. — А то я сопьюсь к черту. Не верю, что он просто так…

— Ладно. — Мания дернула щекой. — Мне показался странным последний черновик. Даты нет, но, похоже, тот же день. Почему его потянуло к земле? Вот, прочитай.

Она достала из-за пазухи книжечку с пол-ладони размером, протянула мне, раскрыв на последней странице — там косым острым почерком Геры было набросано:

Разметав кирпичи трансформаторной будки,
Разродилась земля пустотелым драконом.
Сквозь асфальт расцвели огоньки-незабудки,
И сложилась изба из темнеющих бревен.

Я сглотнул.

— Вот скажи мне, Леон, что это за есенинщина? К тому же, посредственная. Гера же такого не писал. Какая изба, какой дракон? Почему незабудки? И почему он бросил недописанные стихи и вышел в окно?

— Он ушел, — глухо уронил я. — Ушел в эту избу. Мы похоронили куклу.

Мания допытывалась, что со мной происходит, но я не хотел ее ввязывать в это. Тем более — ее подружку, которую видел впервые. Договорился, что расскажу ей все, если выясню какие-то подробности. Вырвался из хватки ее увитых фенечками рук, кинул на стол деньги и убежал. Если рассказ Палеева подтвердится, то останется свести детали воедино и разобраться, что с этим делать.

Той ночью я спал плохо. Мерещились пикирующие на дом звездолеты, снилось, что я бреду сквозь пургу, а пятки кусают адские собаки с горящими глазами и ядовитыми клыками. Меня закружил хоровод сатиров и фавнов, метель залепила глаза, рот, нос — я проснулся оттого, что задыхаюсь.

Когда приступ прошел, я уснул мертвым сном и проспал до обеда. До четырех часов лежал без сил, а потом поехал к матери. Она должна была прийти с работы.

Мы пили чай, сервиз из стеклянного буфета томился пряной индийской заваркой, на тарелке крошился медовик, в желудке оседала кура с вермишелью. Мама забрасывала меня вопросами. Я вяло отвечал, ковыряя торт.

— Леонид, — она всегда называла меня полным именем, — когда новый сборник? Я его со старшими классами буду проходить.

— Да брось, мам… — усмехнулся я. — Сэр говорит, в этом месяце. Они сейчас Гвоздева допечатывают, уже разошелся. Потом за мой возьмутся. Иллюстрации готовы, сейчас верстают, так что скоро. Цифры не называют, но тираж обещают тоже большой — после премии ажиотаж еще не спадет…

— Я тобой горжусь. И папа бы…

— Не надо.

Чашка вздрогнула в руке, на блюдце пролилось. Я наклонился, отпил немного, чтобы унять заколотившееся сердце. Мама печально гладила меня по руке.

— Прости, — вздохнула она. — Но ты правда молодец, сынок. Правда…

Я глядел на тщательно завитые давно седые локоны, любовался, как они пружинят на плечах. Мама всегда умела выглядеть на пять с плюсом, и возраст ей ничуть не мешал — кажется, напротив, лишь подчеркивал ее благородную строгость.

Ребята на ее уроках всегда ходили по струнке — хотелось соответствовать, когда находишься в одном классе с воплощенной безупречностью. Мама была из тех учителей, кто держал порядок, не повышая голос. И что странно, в нашей гимназии было много учительских сынков, однако только одного меня ребята не травили, лишь иногда подкалывали.

— Мам, а можно у тебя кое-что спросить? Про школу.

— М-м… да, — удивленно протянула мать, кладя ложечку на салфетку.

— Помнишь, когда пропал Леша Савенков… — осторожно начал я.

— Помню. — Мама укоризненно приподняла бровь над оправой квадратных очков. — Ты серьезно? Надеюсь, ты не материал собираешь?

— Материал… Брось, мам, ты чего?!

— Не надо об этом, Леонид. По-человечески прошу, не пиши. Это трагедии. Трагедии живых людей, которым больно. Нельзя…

— Да не собираюсь я об этом писать! — возмущенно перебил я. — У меня еще есть какая-то совесть! Мам, прекрати. Я другое хотел спросить. Его нашли? А то сколько лет прошло, пятнадцать?

— Ше… семнадцать, — поправилась мать. — Не нашли до сих пор. И Катю Евстигнееву. И Стаса Маркелова — ты его не помнишь, он старше был, в выпускном классе, когда ты в среднюю только пошел… Ох, вспомнил тоже… Знаешь, как мы все тряслись тогда?

— Да уж. Представляю. Мы тоже.

Я соврал. В шестом классе мы бахвалились: кто знает карате, а кто умеет метать кирпичи. Мечтали вычислить похитителей самостоятельно. Тогда еще все зачитывались детскими детективами — с черным котом. Вот и я мечтал, как в свои двенадцать лихо двигаю бугая портфелем по затылку, а Данька и Макс подсечкой сбивают ему колени, связывают руки…

Нет, мы не боялись похитителей. Если пропадал кто-то знакомый — да, было страшно; но всегда думалось: это произойдет не со мной, я-то непобедимый лазерный рыцарь. Мы высматривали подозрительных людей на черных машинах, носили в карманах рогатки и самодельные кастеты из всякого хлама. Ждали.

Эти пропажи были игрой, вплетались новым сюжетом в фантастический мир мальчишеских мозгов. Тогда никто не знал, как близки эти фантазии к реальности.

— А почему ты вспомнил?

— Да встретил тут Даньку Палеева. В нашем дворе жил, мы дружили.

— Помню. Задирал тебя вечно, — улыбнулась мама, собирая ложечкой крошки медовика с блюдца.

— Ну, не задирал, а так… Трепался много, — поморщился я. — Завидовал просто, что у меня родители… Ну, нормальные. Вот и подкалывал. Мол, серебряная ложечка в заднице… Разговорились с ним, вспомнили. Вот и интересно, нашли кого-нибудь или как… Думаю, вдруг ты в курсе. У вас же небось до сих пор классные часы проводят.

— Ой, да. Недавно приходил полицейский. Говорит, по всему Питеру дети пропадают до сих пор. Находили портфели, пакеты со сменкой, порванные дневники, тетради. И, кстати, пока ты не спросил, я и не вспомнила…

Мать замерла, глядя на меня — глазами квадратными то ли от очков, то ли от удивления. Чашка дрогнула в руке, на кремовую блузку легла пара крошек медовика. Мама отпила чай и вполголоса произнесла:

— В тетрадях были стихи.

Я наскоро допил чай, откланялся под надуманным предлогом, пообещав передать привет Сэру. Меня трясло.

Маму я решил уберечь от всего этого. А Даню и Машу созвал в «Лихолетье» в тот же вечер. Над столиками плыл легкий джаз, Палеев втягивал в себя третий бокал темного, Мания чертила схемку в записной книжке.

— Значит, давай по порядку, пока не пришел Сэр, — бормотала она. — Герман не просто умер, а ушел в какую-то мистическую избушку-магазин из детских фантазий, которую выдумал вот этот молодой человек?

— Даниил, — с вымученной улыбкой кивнул Палеев.

— Да, Даниил.

Я видел, что он ей не слишком симпатичен с этой своей разлохмаченной кожанкой, с этой щетиной и этими трясущимися руками. Маша улыбалась ему, казалось, искренне, даже перекинулась парой слов, но ее выдавала неизменная дистанция. Едва Палеев придвигался к столу ближе, Мания волшебным образом оказывалась немного дальше.

— И, значит, у вас в школе пропадали дети, а потом в их тетрадях находили стихи?

— Да. Детские, корявые, про солнышко и зиму и всякое такое, — ответил я. — Их первые опыты или что-то вроде.

Мания стучала карандашом по столу, разглядывая схему в блокноте.

— А еще… много лет назад Даниил выдумал ту волшебную избушку с артефактами, а в этот понедельник обнаружил ее у себя во дворе?

— Д-да, и зашел внутрь. И там увидел этого мужчину, — мелко закивал Даня. — Германа. Он висел за стеклом витрины, как товар. «Поэт городской, премированный» — как-то так было написано… Я его по фото узнал. У Лёни на странице видел.

— И это точно был не… сон?

— Не сон, и не глюк, и не белочка! Уважаемая леди, я в тот вечер ни капли в рот, ни сантиме…

— Дань, мы поняли, — остановил я возмущенного Палеева. — Есть еще кое-что. Почему, думаешь, я Дане поверил? Пошел спрашивать тебя, мать, перерыл интернет?

Мы замолчали. Колонки переливались затейливыми саксофонными соло. Мания выдохнула, поняв:

— Ты тоже видел?.. Когда?

— За неделю до него, — кивнул я на Палеева. — Только вот не был уверен, что взаправду. Ехал домой отсюда, поддатый, а во дворе за детской площадкой, в темноте… бревна, покосившаяся крыша, лампадка горит в окне. Я стоял у парадной, курил и думал: зайти внутрь или пойти к врачу? А потом стала открываться дверь. Тут-то меня и встряхнуло. Ломанулся к парадной, пешком забежал на пятый, только дома отошел. В душ сходил, лег спать… Наутро решил, что приснилось, мало ли чего с пьяных глаз… А тут Данька с этой историей.

Мания начертила еще пару фигур, что-то обвела, что-то соединила линиями. Я заглянул в блокнот — схематичное изображение бревенчатой избы, наши фамилии (около Гвоздева — аккуратный крест с косой палочкой на вертикальной черте), человечки, схематичное перо, бегло набросанные слова: «поэты», «магазин», «волшебство», «смерть».

Карандаш забарабанил по столу, увитые фенечками руки беспокойно забегали. Мания воскликнула:

— Это какая-то бессмыслица! Я не понимаю, она охотится за поэтами? Тогда при чем здесь Даниил?

— Может, потому что я ее придумал… — Палеев поскреб щетину, допил пиво. — Нет, все равно бессмыслица, мы все в детстве что-то сочиняли. Но вон кто-то продолжил, а кто-то — я.

— И почему дети пропадали после первых стишков, а Герман…

— И почему от него осталось тело?..

— Ничего не понимаю…

— И почему все же я…

— И почему сейчас, спустя столько ле…

— Бессмыслица…

Я почувствовал, как давит на спинку стула чья-то рука. Мы вскинули головы — над столом склонилась массивная фигура.

— Ничего себе! — произнес знакомый баритон. — А откуда вы знаете про магазинчик чудес?

— Сэр! — выдохнул я. — Какого черта?!

Симонов Эдуард Романович. Он, как и я, не особо любил свое имя — по понятным причинам. Зато обожал инициалы. Они же и превратились со временем в дружеское прозвище, да и остальные за глаза его называли исключительно Сэром.

Главный редактор издательства «Крылья Вечности» был отцом и богом для всех молодых поэтов. Не только питерских, но для них — в первую очередь. Несмотря на пафосное название, это издательство было главным трамплином в мир большой литературы.

У Сэра было уникальное сочетание важнейших для издателя качеств: вкуса и коммерческой жилки. Его чутье и неуемная энергия сделали «Крылья Вечности» локомотивом новой поэзии. Кроме того, что их сборники разлетались многотысячными тиражами, за последние несколько лет «Крылья» собрали ворох престижных премий за вклад в искусство и вошли во все возможные союзы.

Сборники авторов «Крыльев Вечности» читали не только высоколобые профессора филологических щей, но и люди. Все те юнцы с горящими взорами, что несколько лет назад сметали с полок Бродского, Есенина и Бодлера, теперь пресытились — схлынула опостылевшая мода, а нового нынешняя поэзия предложить не могла. Голодное юношество искало новое звучание. Оно нашло их в книжках Сэра.

Симонов тратил недели на поиски художников-иллюстраторов, подбирая для каждого сборника свой визуальный стиль. Он не чурался открытых отборов, вытаскивая из них раз за разом новые имена. Он не экономил на качестве бумаги, умело рекламировал свои детища, на всех презентациях был красноречив и обаятелен — и заслужил славу нового Прометея от поэзии. Все чаще звучали голоса, утверждавшие, что за «Крыльями» — будущее.

Я признался однажды Сэру за рюмкой, что меня раздражает их пафосное название, на что он рассмеялся: «Меня тоже, Леон. Но издателю положено быть маркетологом, а поэту — нет. Думай о своем деле и оставь кесарю кесарево».

Тогда я не понял Сэра. Лишь потом до меня дошло: он наводит мосты. Он выводит новые стихи из сферы премий и малотиражных сборников в мир широкой аудитории. И ему нужно быть броским, ярким и капельку пафосным. Ведь люди вроде Палеева привыкли, что поэты — это небожители из школьных хрестоматий, гонцы вечности в крылатых сандалиях.

Симонов же заявил миру, что каждый может примерить эти сандалии. Трогать плотные белые страницы, любоваться иллюстрациями и водить пальцем по строчкам. Он сделал поэзию близкой и честной. Менеджеры, маникюрши, воспитатели, ученые и продавцы знали — за этими матовыми обложками прячутся миры, где есть нечто, помимо пыльных проспектов города Питера.

Полгода назад Симонов выпустил сборник Гвоздева «Признаваться в любви трамваям», который пришлось несколько раз допечатывать — книги разлетались быстрее осеннего гриппа. Уверен, если бы Гвоздев знал, что «Трамваи» останутся его лебединой песнью, он передал бы Сэру и остальные неопубликованные вещи.

Теперь черновики Германа приводила в порядок Маша, а Сэр обещал посмертное издание в ближайшие несколько месяцев. Трагическая смерть на волне популярности сулила огромный коммерческий потенциал, но об этом вслух никто не говорил. Гвоздев любил красоту простых вещей, а не унылую прозу жизни — и разница здесь была колоссальная.

Любимчики у Сэра, конечно же, были. Все, кто собирался вечерами в «Лихолетье». Я и Мания стали одними из первых, но в общей сложности нас было человек тридцать. Мы даже не все были знакомы. Некоторые уже публиковались у него, некоторые ждали своей очереди — например, я.

— Сэр, сейчас серьезно. — Я пододвинул ему стул, пока он вешал пальто. — Рассказывай, что это за магазинчик, откуда ты о нем…

— Тихо, Леон. По порядку.

Он махнул рукой, обернувшись к стойке. Бармен кивнул, колдуя над краном. Сэра здесь знали давно, как и то, что по четвергам он пил портер. Убедившись, что его заметили, Сэр сложил руки на столе в замок и медленно кивнул.

— Кто-нибудь из вас бывал там? — спросил он медленно.

— Я б-бывал.

Даня, и без того сидевший тенью, при виде Сэра окончательно стушевался — похоже, слышал о нем. Впрочем, даже если и нет, — широкоплечий Симонов с густой черной бородой в неизменно строгом костюме на кого угодно произвел бы мощное впечатление. Я однажды поперхнулся гренкой, когда узнал, что он старше меня всего на два года.

— А вас, простите, как?..

— Даниил.

— Очень приятно. Симонов Эдуард, но обычно зовут Сэром. — Они пожали руки. — Даниил, что вы купили в том месте?

— Я… ничего. Зашел, увидел все эти вещи… Там многое было из детства. Светящиеся мечи, доспехи, ключ от всех замков. Духи-магнит, чтобы… э-э, вы понимаете.

— Прекрасно понимаю, — усмехнулся Сэр. — Продолжайте.

— И люди. Там был стеллаж с людьми — такая витрина, а за ней люди, точно манекены. Любовница мечты, идеальный отец, дети — это, видимо, для тех, у кого не может быть…

— Господи, ну и жуть, — выдохнула Маша, поежившись.

— Совершенная, — мрачно кивнул Симонов. — Даниил, а вы заходили за портьеру?

— Как-кую портьеру?.. — замялся тот. — Я не все успел разглядеть. Видел витрины… потом узнал вашего друга… Гвоздева. И убежал. Слишком испугался. Меня даже никто не встретил там. Не было там никакого скелета, Лё… Леон. Я не видел продавца…

— А продавца и нет. Тот магазинчик, если можно так выразиться, на самообслуживании. Самое интересное в магазинчике — за портьерой в конце зала. Там стоит стеллаж с бутылочками.

— Самое интересное, значит, — это стеллаж с бутылочками? — усмехнулась Маша.

— Подожди, не перебивай. Там, в бутылках, — запечатанные таланты. Ты можешь стать архитектором, певцом, поэтом, врачом и так далее… Если готов заплатить.

— Борговля тутылками… — прошептал я.

— Что?

— Был такой рассказ у одного старого фантаста… — Я поморщился, вздохнул глубже, борясь с тошнотой и тремором. Но стерва-память подсказывала детали: — Теодор Старджон. Там тоже был волшебный магазинчик с талантами, и продавец в нем странно путал слоги. Борговля тутылками.

— Торговля бутылками, значит? — Сэр хмыкнул. — Ну ладно, пусть так. Только у меня продавца не было. Но был голос.

— Голос?

— Да. Будто говорили стены. — Сэр прочистил горло, отпил из бокала. — Я увидел эту избушку во дворе своего дома и подумал, что свихнулся. Мне было двадцать пять лет, я начинал работать редактором в одном ныне покойном издательстве, вот и решил — видать, заработался, мерещится. Но что-то дернуло туда зайти. Я решил: ну и пусть это глюк, хоть развлекусь перед лечебницей. Оказалось — нет. Я осмотрелся внутри, дошел до портьеры и увидел эти… таланты.

— Вы что-нибудь купили? — с любопытством придвинулась к нему Маша.

— О, я искал поэтический дар. У меня всегда был вкус к хорошей словесности, я любил стихи, разбирался в них. Потому меня и взяли тогда редактором. Но сам писать совершенно не умел… Не шли идеи, сыпался ритм, все написанное перечеркивал и выбрасывал…

— Не знал, что ты писал стихи, — удивился я.

— А я и не писал — ты меня слушаешь, нет? — усмехнулся Сэр. — Видел, что выходит ерунда, и бросил это дело. Решил, раз сам не могу, буду помогать другим. Как в старой поговорке: критик — это человек, который объясняет писателю, как бы он сделал, если бы умел.

— Так, а при чем тут бутылка с талантом?

— А при том, что я очень удачно передумал. Уже протягивал руку к бутылке с этикеткой «поэт», но мой взгляд упал на соседнюю. До сих пор помню странную надпись: «предприниматель». Меня точно молнией ударило.

— Ты отказался от поэзии, чтобы стать… бизнесменом? — уточнил я.

Сэр кивнул. Сделал еще пару глотков. Мы с Манией недоуменно переглядывались. Палеев хмурился, глядя в стакан. Симонов грустно улыбнулся.

— Мне было двадцать пять, а я глядел на друзей-поэтов и видел, что они прозябают в безвестности — даже самые талантливые. Одним безызвестным поэтом меньше, одним больше… И мне пришла идея. Сделать ход конем. Основать издательство.

— Так вот оно что… — Я глядел, как проясняются лица Мании и Палеева, и улыбался сам.

— Покровитель талантов, новая веха литературы, все та же известность, власть и достаток… А скольким юным дарованиям я помогу, вытащив их из этих похабных барных квартирников?! Идея была простой и блестящей, у меня, верите ли, даже голова закружилась. И я выбрал другую бутылку. И расплатился, как потребовал голос.

— И что ты отдал?

— Возможность быть счастливым. Теперь, как и любому бизнесмену, мне вечно чего-то не хватает. Вечно погоня за новыми прибылями, именами, заслугами… Дни и ночи в издательстве, презентации, печать, рассылки, переговоры… И семьи у меня нет, кажется, именно поэтому…

Мы подняли бокалы и выпили, не чокаясь, за потерянное счастье Сэра. Каждый, похоже, гонял в голове свои мысли. «Борговля тутылками». Я почувствовал, как начинает трясти, учащается пульс и не хватает воздуха. Черт, мне же нельзя вспоминать это все… Я сбивчиво извинился и встал. За спиной услышал досадливый возглас Палеева:

— Это ж я, дурак, столько потерял! Сейчас мог бы быть…

Кем он хотел быть, я уже не услышал. Уши заложило чужим смехом, звоном, джазом, шумом крови. Я пробирался между стульев, лавировал среди официантов, направляясь к уборной. Сжимал в кулаки задрожавшие руки.

«Борговля тутылками»…

Непрошеные картинки царапали глаза. Поджатые губы матери, деревянный крест с косой перекладиной, снежный холмик, недавно бывший пустой могилой. Конец прекрасной эпохи. Расколотое криком небо в воронах, клятва навзрыд. Книжки из шкафа и шрам на детстве, не заживший до сих пор. Шрам в моей душе, уже много лет сочащийся стихами. Болезненными, яростными, полными невысказанных слов.

Тогда, в старшей школе, мечты об эльфах и звездолетах уже не звучали вслух — осели где-то в подкорке. Осталась страсть к компьютерным играм и магическим мирам, но забавы стали другими. Вместо струганых палок теперь были рюкзаки с бутылками. Комиксы уступили место сборникам фантастов. Беготня по гаражам сменилась беготней за девчонками — и робкие попытки писать для них стихи закончились для меня трагедией живых людей и травмой на всю жизнь.

…Однажды, придя со школы в конце января, я увидел не только убранную мамой комнату, но и несколько листков, исчерканных красным на столе у компа:

клише

в чем смысл этого сравнения?

поменьше о себе

ритм сбит

не умничай!

Сейчас бы я порвал эти детские стишки, умирая от стыда и смеха. А мама хотела как лучше, пусть ей и помешала профдеформация. Но в пятнадцать лет я считал оригинальной находкой строчки типа:

наполни мое сердце серотонином,

ныряя в горячей крови глубины.

…Опять. Каждый раз. Я снова стоял в кабинке, держась за стену, и ждал, когда пройдет приступ. На глаза навернулись слезы, и туман в глазах превратился в косую метель, сдирающую кожу с век.

В ушах звучал крик. Мой крик. Слезы душили горло, обида, глупая, подростковая, скребет наждаком в груди. Я любил, я творил и верил, а ты меня не понимаешь… Никогда не понимала. Ругалась на мои книжки, высоколобая ты литературная стерва, тебя никто не любит, вот ты и орешь, нет, сынок, я не ору, но это правда слабо…

На щеках стянули кожу соленые дорожки слез, нос заложило, сквозь трели джаза прорвался вой вьюги. Я помнил глупый свой обиженный побег из дома, помнил, как купил в ларьке бутылку водки и выхлебал ее в приступе нелепого протеста. Как шатался по заснеженным улицам в одной рубашке.

Помню туман и слабость, горячий лоб и постель из сугроба. Помню, как снились фавны, волшебники и сирены, я гулял по поверхности солнца и подпевал музыке звезд…

Отец бросился меня искать. Если бы я знал, что в жизни все бывает так глупо и что глупее всего эти подростковые мечты с нелепыми стихами и дрянными книжками… Но откуда мне было знать? Я не думал ни о матери, ни о слабом сердце отца, ни о себе, в конце концов. Обида гнала меня в пьяную гущу метели, навстречу смерти и холоду. Я не мог знать, что отец найдет меня — окоченевшего, бредящего в снегу. Не мог знать, что он успеет вызвать скорую прежде, чем надрыв в сердце перечеркнет его жизнь. Не мог знать, что скорая успеет откачать меня — но не его.

…Холодная вода привела в чувство, я вытер лицо салфетками, сделал несколько глубоких вдохов. Пора возвращаться. Сейчас Мания дорисует свою схему, мы разглядим в переплетениях линий законы и правила и поймем, как остановить этот поганый магазин, пока он нас не угробил.

Я повернулся. И замер.

Не было кафельной стены, стальной изрисованной двери с напоминанием «не бросать в унитаз». Передо мной тянулись рассохшиеся, темные от старости бревна. Скрипели ржавые петли, приглашая войти.

Мы не успели.

Внутри было тихо и полутемно. Слабо мерцающие лампы, столики — все, как в баре, только без музыки. Я шагал мимо стеллажей со всей фантастической дребеденью, за которую отдал бы полжизни, когда был втрое младше.

Товары лежали на столиках за стеклом, как серьги в ювелирном. Или как экспонаты в музее. Заколдованные кольца, ножики с секретами, плащи-невидимки плыли мимо меня в лабиринте витрин, но я не оглядывался — шел к тем витринам, где замерли фигуры людей.

Точно манекены, они стояли, подняв руку или открыв рот. Зловещая неподвижность живых людей, совсем не похожих на восковые куклы, пугала меня. Таблички, о которых говорил Палеев, были налеплены тут же, на стекло. Надо же, не соврал.

Передо мной блестело стекло. За этим холодным блеском тянули ко мне застывшие немые лица двое… Сэр и Мания.

— Но как… — Моя ладонь легла на стекло.

— Из-за тебя, — раздался сзади голос.

Знакомый голос. Такой же сиплый и сухой, но без запинок и заискивания. Внутри меня все оборвалось, когда я понял. Медленно повернулся, надеясь, что ошибся. Передо мной стоял Палеев — смотрел прямо, поблескивая крысиными глазками на иссохшем лице.

— Что за…

— С детства мечтал увидеть, — грустно ухмыльнулся Данька, — как обламывается великий поэт с Дунайского проспекта.

— Значит, ты все это время врал? — прорвался у меня нервный смех. — Ты опять соврал, ха-ха, то есть ты и правда видел магазинчик в детстве, значит, хо-хо-хо, ты соврал, что соврал! Ха-ха-ха!

Палеев опять меня обвел, виртуозно притворяясь все эти безумные два дня, будто боится избушки. Мне не было смешно, но остановиться я не мог. Руки тряслись, дышать было нечем, а я смеялся, как чокнутый.

— И знаешь, я тогда поступил умнее всех вас. Таланты, поэты, издатели — тьфу! И надо же вам во всем этом копаться… — Данька скривился, будто откусил червивое яблоко. — Там, за портьерой, были не только таланты. Там были бутылки со счастьем. С тем счастьем, что продавали идиоты вроде твоего Сэра. Я купил одну бутылочку еще в детстве. Мне его очень не хватало, пока я рос в семье алкашей.

— И как? Стал счастлив?

— Не поверишь, но да. — Палеев присел на край одной из витрин. — Счастье — оно ведь не в том, чтобы иметь многое. А в том, чтобы хотеть малого.

Я вспомнил, как он стыдливо укрывал курткой батю, уснувшего в подъезде. Как орала на весь двор его мать, когда он возвращался домой поздно — а он почти всегда возвращался поздно, еще бы.

Посмотрел на Даньку. Заросший, нечесаный, болезненного вида мужичонка, вечно пьяный и в истрепанной кожанке. Похожий на собственного отца. Счастлив?

— Тоже мне, буддист-алкоголик, — буркнул я. — И чем ты заплатил?

— Как чем? — Палеев коротко хохотнул, будто я не понимал очевидных вещей. — Совестью.

— Ах, ну конечно…

Потрогал ладонью витрину. Что-то подсказывало, что разбивать ее не стоит — в лучшем случае ничего не получится.

— Но это, конечно, было не единственное, что я купил, — усмехнулся Палеев. — Я купил твое страдание.

— Что? Зачем еще?

— Щто, зосем иссе… — передразнил он меня, как в детстве. — Училкин сынок. Серебряная ложечка в заднице. Счастливое детство, компьютер, книжки. Сейчас это все такие пустяки, но тогда — я тебе завидовал до слез. Вот и захотел, чтобы ты страдал. А платить пришлось… Кое-какой работой по магазину.

— Какой работой? — В груди у меня похолодело.

— Знаешь, добывал товары. Но это не важно. У Магазина был план. Честно говоря, позже я вырос из этой детской зависти, хотел отменить сделку, но… — Он сглотнул. — Мне не дали. Пришлось доводить дело до конца. Хотя, конечно, приятно было глядеть, как умерла твоя… как ты ее называл? Эпоха меча и магии.

Я глубоко дышал, борясь с приступом. Скомкал и забросил в угол сознания картинку с заснеженным крестом. Промотал мысленно к тому, что было дальше. Мы с матерью не разговаривали год. Я стал учиться. Выбросил все старые комиксы, раздарил друзьям книжки, удалил игры с компьютера. Стал скучным зазнайкой, бродил по страницам литературных хрестоматий, сборников.

Потом выучился на филолога, писал и переписывал стихи, попал в пару журналов. Выступал на поэтических вечерах в барах, познакомился с Германом, попал в «Лихолетье». Сэр вытащил меня из похабных квартирников, я брал награды и печатался, обзавелся поклонниками и репутацией. Мать простила меня со временем. Но не простил себя я сам.

— Смотри. — Палеев поманил меня к висящему на стене зеркалу. — Ты должен это увидеть. Я та-ак давно ждал этого момента.

Что-то в его голосе заставило меня подчиниться. Что-то нехорошее. Неприкрытое злорадство, нетерпение и нотки самодовольства. Он напоминал кота, который тянет лапу к мышке, ползущей с перебитым хребтом. Он играл.

Я подошел, скользнув взглядом по застывшим лицам Маши и Сэра. Я вернусь к вам. Вытащу любой ценой. Но…

По зеркалу пошла рябь, в нем отразился тот же магазин. Только нас с Палеевым в нем не было. Медленно раскрывалась дверь, впуская вьюгу и шатающегося подростка. Воспоминание. Зеркало приближалось и двигалось, следуя за посетителем.

В подростке я узнал себя. Долговязого, со странной прической и тонкой тенью усиков над губой. Я глядел со стыдом и ужасом, как он влетел в одной рубахе, стряхивая снег, и кричал о никчемности, ненужности и глупом мире. Надрывно так кричал, разбил пару витрин, сорвал портьеру. И вдруг замолк. Встал у стеллажа с бутылками, гладя их посиневшими пальцами.

— Все, что угодно, — промямлил он. — Хочу научиться… писать стихи.

— Научиться писать стихи? Или стать поэтом? — прошелестел бесплотный голос.

— А какая разница?

— Умереть, царапая четверостишия в тетрадке, или попасть под обложку школьной хрестоматии? Работать помощником редактора или красиво жить на доходы от сборников?

— Жить. — Он облизнул губы. — Под обложку хочу. Не хочу в тетрадке…

— Это стоит дорого. Потребует времени. Можешь взять в рассрочку.

— Сколько с меня?!

— Первый взнос. Жизнь твоего отца. Потом дети. Чужие дети.

— Жизнь… — Подросток покачнулся, оперся на витрину. — Я… все, что угодно. Они меня… Они меня разве поймут?! Всю жизнь, всю мою жизнь… смотрят свысока. Как на маленького. Как на тупого… Забирай! Забирай, к черту их всех!

Его крик взорвался всхлипами. Подросток размахивал рукой с бутылочкой, будто швырялся деньгами и обещаниями. Глупый, маленький и пьяный, я не знал, что швыряюсь жизнями.

Нынешний я глядел в это жуткое зеркало, прикусив до крови кулак. Слезы катились по моему лицу, сердце горело от боли и стыда. Как я мог…

— Тебе придется делать выбор. От тебя его потребуют еще не раз. Готов ли ты идти…

— …по головам? А что, они бы по моей не пошли?! Ха-ха, да это лучшая сделка с дьяволом!

— Как скажешь.

Зеркало заволокло туманом, подросток исчез.

Я пошатнулся, схватился за плечо Палеева. Он ядовито засмеялся, презрительно сбросив мою руку. Пришлось опереться на витрину. Ноги не держали.

Значит, вот как все было… Я знал, чем кончится эта сцена. Подросток проваляется в лихорадке еще две недели, но выживет. Потом поседевшая мать покажет ему могилу отца, подросток разрыдается и пообещает, что выкинет всю эту магическую дурь и возьмется за ум. И даже — пусть и позже, еще не скоро, — начнет показывать ей свои стихи.

Палеев гладил зеркало, в котором крутился затейливый калейдоскоп картинок.

— Чтобы поймать тебя на крючок, нужно было насобирать полный бутылек поэзии. Дефицитный товар. Потому-то я и охотился за теми детьми. Талант собирал Магазин, а дети… Вот они. — Он кивнул на витрину.

— Подожди, но Сэр говорил, что видел пузырек…

— А, — махнул рукой Палеев. — Семь лет назад у одного пожилого лауреата-всего-на-свете обнаружили рак. Он продал свой талант в обмен на излечение. Ведет семинары, отбирает антологии, вручал тебе премию. Помнишь его?

Я вспомнил улыбчивого старика, убеленного сединами. Его крепкое рукопожатие и твердый голос. Как заискивали перед ним молодые поэты и робел в свете софитов я сам. И правда — мы видели его на семинарах, премиях и презентациях, но написал ли он за семь лет хоть одну новую строчку?

Палеев позвал меня опять. Туман рассеялся. В зеркале возникла новая сцена.

«Лихолетье». Все чокаются бокалами, празднуя выход сборника Гвоздева в «Крыльях Вечности». Герман впервые в жизни угощает всех. Стол уляпан пролитыми коктейлями, сухими комками валяются салфетки, на тарелках кривоватые башенки из гренок, соусники и парочка досок с какой-то еще закуской. Все смеются и кричат, Сэр поглаживает бороду, а Герман ежеминутно лезет обниматься к Мании — он пьян и сентиментален, так не одним же трамваям признаваться в любви?

Леон Рудский на другом конце стола молча катает по стойке стакан. Все уже напились, невнятно рассказывают пошлые анекдоты и истории то ли о творческих победах, то ли о любовных похождениях. Рудский не в настроении, он топит вечер в пене седьмого стаута, после которого едва стоит на ногах.

В мельтешащем калейдоскопе людей и мебели Леон, роняя стулья, выбирается из бара, пытается закурить и видит через дорогу от «Лихолетья» дверь среди сухих темно-серых бревен. Дверь открывается, и он шагает по улице, как сомнамбула, заходит внутрь…

Тот же Голос произносит:

— Премия «Дух Эпохи». О тебе будут говорить: «Тот самый Леон Рудский». Следующий шаг к хрестоматиям и бессмертным эпитафиям. Шаг к крыльям вечности. Если ты уберешь с пути Гвоздева.

Леонид Рудский, маленький завистливый пьяный человечек, хватается за витрину, чтобы не упасть, вытирает перчаткой слезы.

— Я хочу, — говорит он (говорю я!). — Забирай его.

Через неделю то, что осталось от Гвоздева, похоронят в закрытом гробу. Девятый этаж, предсмертное четверостишие. Новая бутылочка за портьерой.

Маша рыдает, укутавшись в черное. Я ежусь в черном костюме, который совершенно не привык носить. Смотрю пустыми глазами, как падают комья земли на ящик, в котором навсегда остался мой друг. На душе скрежет лопат, а я совершенно не помню, что сам продал Германа зловещему джинну из мрачной избушки.

Зеркало вновь затуманилось, Палеев пружинящей походкой конферансье прошествовал к витрине. Постучал по стеклу у лица Маши, потом у бороды Сэра. Развернулся, обнажая рыхлые желтые зубы.

— Твой последний выбор перед финальной ступенью. Твой новый сборник побьет все рекорды. Ты станешь живым классиком. Впереди много стихов, мировая известность… Нобелевский лауреат Леон Рудский — что думаешь?

Я думал об отце, думал о десятках детей, замученных, чтобы дать мне место в сборниках. Мерещилось: по ладоням стекает чужая кровь, чешутся кончики пальцев, вспыхивают в зеркале искаженные лица детей. Как далеко я зашел…

— Давай, серебряная ложечка, решай. Кого из них ты убьешь?

За голубоватым стеклом распластались фигуры друзей, точно распятые. На краешке сознания билась смутная догадка. Я вспомнил свои малодушные мысли о том, что Герман пишет лучше меня. А теперь Мания имеет все шансы стать первой из лучших, обойдя меня своими лазуритовыми драконами и балладами о космических скитальцах…

— Выбери, кто из них будет жить.

Или Сэр? Он уже сделал свое дело. «Крылья Вечности» будут жить и без него, флаг подхватят новые дельцы, и после мирового успеха, может, они будут у меня на поводу.

Я пытался отогнать дурную мысль, но ее тут же перебила спасительная: нельзя же предавать всех поэтов подряд. Их так вообще не останется. Гвоздев стал звездой, а у Маши все впереди; если «Крылья» перейдут под мою протекцию, я помогу ей…

Нет!

— Я хочу остановить это все. Аннулировать сделку.

Палеев коротко хохотнул.

— Аннулировать сделку нельзя. У тебя тридцать секунд, или я брошу монетку.

Дьявол.

Затикали секунды. Кровь шумела в ушах. Последний взнос, игра на повышение: жизнь гения, сделавшего имя мне и Гвоздеву? Или жизнь сказочницы с настоящим, врожденным талантом, не купленным у сатаны? Ведь я не могу вернуть все, как было, нужно выбирать...

— Пятнадцать секунд.

Стоп. У меня же была мысль. Смутная мысль другого выхода. Как сделал Сэр, когда нашел альтернативу… Думай, думай, думай! Я вытер холодный пот с ладоней о штаны, пытаясь вспомнить, какой был выход. Эта догадка, только что…

— Пять секунд.

Когда я об этом думал? Когда он говорил о детях, нет, позже. Когда я вспомнил премию… Точно!

Та смутная мысль наконец пробила броню из испуга и малодушия. Идея ударила молнией, вспыхнула в голове. Аннулировать сделку нельзя, но…

— Время вышло. Орел или решка? — Палеев достал из кармана тусклую желтоватую десятку.

— Я хочу заключить новую сделку.

Тишина. Значит, это не запрещено.

— Я плачу талантом за их жизни.

Снова тишина.

Наконец Палеев взорвался хохотом. Он бился в истерике, прислонившись к витрине.

— Хочешь пустить все по ветру? Ну-ну, тупое твое благородство. Не выделывайся, ложечка. Серьезно хочешь, чтобы твой батя, друг и все эти дети умерли зря?

— Нет. — Я стиснул зубы. — Нет, они умирали не зря. Делай, что говорят. Забирай!

— Это даже лучше, чем я мог себе представить!

Грудь прострелило. Я заорал от боли. Невидимая рука вытащила между ребер что-то бесплотное, оно утекло с тихим шелестом. Мне представилось, как блестящую ленту аккуратно укладывают во флакон и она растворяется, плещется внутри, переливаясь и сверкая.

Злая, сосущая пустота в груди выпила из меня все силы. Сердце болело. Новый шрам, новая боль, старые ошибки. Я сполз по витрине, хватая воздух ртом и держась за грудь. Меня сотрясали бессмысленные глупые рыдания. Я слишком много натворил, но… смог остановиться. Наконец-то смог.

Палеев недоуменно смотрел на возникший в руках маленький серебристый пузырек. Потом улыбнулся мне и подмигнул. Он увидел, как я страдаю. Магазин отпустил его. Он был счастлив. А я с облегчением глядел, как рассыпается ледяное стекло и оттаивают фигуры Маши и Сэра. Испуг и облегчение смешались на их лицах. Я сдерживал бьющую меня дрожь. Когда-нибудь я расскажу им все.

Маленький завистливый Леон ушел, остался свежим шрамом на моем прошлом. А я — я знал, что буду делать теперь.

***

На премии «Дух Эпохи» год спустя было не просто яблоку негде упасть — изюм некуда просыпать. Свободной оставалась лишь красная дорожка, ведущая к сцене, — по ней шли один за другим поэты, чьи имена называл прилизанный ведущий с манерными ужимками.

— Мария Багаева! — наконец вызвал он.

Она вспорхнула на сцену — легкая, стройная. Без фенечек, замаскированная под настоящую леди вечерним платьем аметистового оттенка. Прошла на каблуках, приковывая взгляды, и приняла из моих рук золотое перо с жемчугом на подставке. Щурясь от софитов и вспышек фотоаппаратов, улыбнулась мне, пожала руку.

Я передал микрофон. И пока Маша говорила речь, я думал. Думал о том, какой путь мы прошли и кем стали теперь.

— Я хочу сказать спасибо всем, кто читает и поддерживает меня. Ведь мы все — родом из детства. Все сказочные миры из моих стихов я не создаю, как многие говорят. Я только записываю…

Эти люди видят, как закатывается одно едва взлетевшее солнце и встает другое. О Марии Багаевой заговорили. Ее читали про себя и вслух, ей клялись в любви, ее узнавали на улицах. Нелепый псевдоним отвалился, оставшись на память только в автографах. Теперь школьные хрестоматии готовили страницы для нее. На ее сандалиях вырастали крылья вечности.

Маша говорит, что красота, может быть, и не спасет мир, но она может спасти отдельных людей. Кто знает, могла ли красота спасти Палеева? После нашего освобождения из волшебного магазина он остался один на один со своим кривым счастьем. Стоит ли удивляться, что он спился за полгода, пока Маша отращивала крылья?..

А мои крылья атрофировались. За год я не написал ничего. Слова застревали в горле, строчки расползались, и не стучали изнутри в лоб ни образы, ни рифмы. Я остался автором пары книжек. О да, зато каких!..

Первый сборник, сделавший меня лауреатом, оказался лишь трамплином в вечность. А вот книга, выпущенная Сэром, побила все рекорды тиражей, вынесла мое неказистое имя в передовицы журналов, новостных изданий и тематических сайтов. Награды плодились одна за другой, объединения и союзы строились в очередь, предлагая в них вступить. Я не отказывался. Спустя год — я в коллегии судей «Духа Эпохи» как экс-лауреат и заслуженное лицо российской поэзии.

Мне пришлось сменить привычки. Костюм, короткая стрижка, бритый подбородок, поставленный голос. Вижу, как выпрямляют спины поэты-номинанты, когда я прохожу мимо. Да, в зеркале я иногда напоминаю себе свою мать. Мы все изменились.

Кристина — подружка Маши — давно смыла свой боевой раскрас. Сняла дурацкий ошейник, отрастила волосы. Когда-то обыкновенная фанатка, теперь она глядела на Леонида Рудского сияющим взглядом из первого ряда и видела не светило поэзии, а своего жениха.

Сборник сделал меня известным, пусть и не принес Нобелевской. У меня остался опыт и вкус, привитый матерью и тоннами книг. А потерю таланта легко прятать за броней авторитета. Я стал вечным судьей, членом жюри и комитетов, ведущим мастерских и семинаров. Теперь и я открываю дорогу молодым — рука об руку с Сэром. Я сделал выбор между поэзией и человечностью. Шрам от вырванного из груди таланта все еще болит, но меня уже не беспокоит, что я не напишу в жизни больше ни строчки.

Почти не беспокоит.

Спасибо за поддержку!

Группа автора: Берлога Сордо

Художник: Саша Мишко

Почем мечта поэта?, image #2
162 views·3 shares