Галоши

Екатерина Смолева

Галоши, image #1

Сережка неловко балансировал посреди глубокой лужи, как цапля поджав под себя ногу в цветном носке. Наконец ему удалось ухватиться за протянутую матерью руку и допрыгать до ближайшей лавочки. Баба Зоя тем временем подцепила тростью и выловила из воды уплывший от мальчика яркий пластиковый сапожок.

- Как же это ты упустил-то, – бабушка помогла внуку обуться и одернула торчащие штанинки. – Жалко потерять такие-то галоши красивые!

– Баба, это не гавоши, - строго поправил ее Сережа. – Это квоксы.

– Старая я уже переучиваться-то, - усмехнулась бабушка. – Всю жизнь галошами зову, и мама моя, твоя прабабушка Таня, так говорила…

– У пвабабушки Тани были квоксы?! – изумился Сережа.

– Так… - только на секунду замешкалась баба Зоя, но невестка уже тянула внука за рукав:

– Давай, Серёженька, давай, автобус идет… Спасибо, мама, до завтра!..

Одно невесомое прикосновение губами к щеке, торопливый взмах ладонью... Автобус ушел и слушать ответ стало некому.

…Кроксов у Таньки, конечно, не было. А вот галоши были. Очень хорошие галоши, тугие, глянцевые, почти новые. Надевая их, Танька каждый раз испытывала острую смесь счастья и стыда. Галоши эти она украла.

Сверток в авоське под сиденьем Танька заприметила сразу, едва уселась в трамвае у окна. Заприметила и позавидовала его хозяйке – сидевшей напротив сухой, не старой еще женщине в надвинутом на лоб берете. Танька думала, у неё там хлеб: так и угадывались контуры угловатой буханки под складками серой газеты, с которой по-отечески смотрел на Таньку портрет народного комиссара Молотова. И вот она ехала, все поглядывая на комиссара и на пакет и представляя, какой там хлебушек: мягкий, влажный, с зажаристой плотной коркой… Как будут его дома у этой женщины резать ножом на газете, аккуратно собирая крошки. Однако попутчица скоро вышла, даже не бросив взгляда на заветный сверток, и Танька поняла, что сетка, наверное, не её, что тётка даже не видела авоську у себя под ногами. Выходит, она ничья?.. Но ведь тогда её можно взять? Может быть, осторожно подтянуть сумку ногой к себе… Никто не заметит. Трамвай был полупустой, только кондуктор дремала парой рядов впереди. Никто не заметит. Но как же можно взять чужое? И как же можно бросить хлеб?..

Танька мучилась, мучилась, она уже почти решилась подобрать сверток, уже подвинула его поближе, медленно, медленно, уже почти нагнулась за ним…

И не смогла. За мостом трамвай затормозил, она решительно встала и пошла к выходу. И вдруг услышала за спиной:

– Гражданочка! Сумочку свою позабыли!

Полная румяная кондукторша протягивала ей злополучную авоську.

И Танька, зажмурившись, схватила сверток, прижала его к груди и, выскочив из трамвая, бежала с колотящимся сердцем до самого дома, сжимаясь в комок под случайными взглядами прохожих, которые, кажется, знали, что она все-таки взяла чужое.

А внутри оказались галоши.

И это было даже лучше хлеба. Потому что сапоги-то у Таньки имелись, но что это были за сапоги!.. Тетка Люба нашла их на дне сундука, долго вздыхала, вертела в руках так и этак.

– Худые они совсем… Я думала, может, куда голенища сгодятся, на заплатки или что… Вот и лежали. Ну да что теперь, носи. Не босой же ходить.

Собственные Танькины тапочки, когда-то беленькие, заботливо вычищенные зубным порошком, тогда уже совсем истрепались. Шутка ли: из Песков она ушла еще в августе, а до теткиного города – где пешком, где на редких попутках – добралась только к октябрю. Шла, шла, шла, стучала украдкой в деревенские окна, просила работы за кусок и ночлег. Ей везло, люди всё попадались хорошие. Но тапочки скитаний не вынесли. Теперь, когда улицы покрыла леденистая слякоть, Танька ой как рада была даже худым сапогам. Подвязала отстающие подметки веревочкой, обмотала ступни тряпками – авось ничего. Ходить можно. Вот только вечно мокрые ноги стали опухать и чесаться, меж пальцев лезли болючие волдыри. Тетка Люба помогала делать какие-то припарки, смазывала на ночь вонючей мазью… В сухие дни ногам становилось легче, но потом зарядили дожди и поджившие было ранки открылись вновь.

И вдруг – галоши! Почти новые! Целые, крепкие галоши! Они, правда, были на номер или два велики, но так даже лучше: Танька напихала им в носы для плотности старой газеты и галоши сели на сапог как влитые.

– Как хорошо-то вышло, - радовалась тетка Люба. – Это ж надо, как удачно ты сменяла!..

Танька не призналась ей, откуда галоши. Соврала, что выменяла на толкучке на материн платок. Как скажешь?.. Не поймет тетка. Суворовские на чужое не зарятся.

Может, потому и приняла ее к себе тетка Люба, не поверила в то, страшное, что знала: не мог её кум, Танькин отец, ничего сделать против закона. Не мог – и все тут. Не такие они, Суворовские.

Правда, у Таньки-то теперь фамилия другая была.

Тетка Люба не расспрашивала ее ни о чем. Пришла и пришла. Накормила, чем бог послал, постелила на кухне на полу. Про отца и дядю Григория они уже знали. Теткин муж нахмурил сначала брови, опасаясь, как бы чего не вышло, но фамилия-то у Таньки была другая, и документы были, справка из сельсовета самая настоящая, с четкой синей печатью. Так что он позволил Таньке остаться, приказал только ни словом, ни писком не выдавать, что родня. Так, посторонняя девушка, приехала на заработки, сняла угол. О чем тут еще говорить.

Они и не говорили, не говорили до той самой ночи, когда снова привиделся Таньке всегдашний кошмар: как Бакей ведет под уздцы Серко, ведет и хохочет, и зубы у него огромные, желтые, лошадиные. И Люська малая кидается к нему и виснет на шее у коня, кричит «Не пущу!..», плачет взахлёб, и Бакей, широко отводя плечо, бьет ее наотмашь по худенькой спине, по шее, валит с ног в грязь и все пинает, пинает, пинает ногами, приговаривая: «Вот же вражье отродье!..», и она, Танька, ломая ногти, пытается оттаскивать его от распростертого на земле тела сестры, и кричит, и воет по-звериному, а звука нет…

Видать, во сне она завыла в голос, переполошив весь дом. И тетка, прибежавшая в одной рубашке, отпаивала ее и умывала святой водой и наконец слушала, как все тогда было.

Как пришли сперва за дядей Гришей, кричали, ругали кулаком, ломали ворота и выгоняли скотину, тащили из амбара мешки, а самого его скрутили, связали и кинули кулем в телегу. Туда же велели садиться его жене Наталье с маленьким Шуриком, и даже одежки никакой взять не позволили.

– Да разве ж Гришаня кулак?! – ахала тетка Люба.

– Это все Бакей, - шептала в ответ Танька. – Все Бакей: он как председателем стал, хотел в его доме сельсовет сделать. У дяди-то Гриши-то, помнишь: дом хороший был и еще с завозней. Шибко ему нравился. А дядя Гриша не давался. Бакей все грозил, грозил: «Мы, - говорит, - вас, богатеньких, прижмем к ногтю». А какой богатенький, у дядьки даже и работников не было. Сами все делали…

– Да, мы, Суворовские, до работы-то всегда были дураки, - кивала тетка Люба. – Ну, а ваш-то батька что?..

– А батька под горячую руку сам кинулся. Потом соседи говорили – нас не должны были разорять, мы ж маломочные. А вот как Бакей Серка дяди Гришиного стал со двора выводить, наша Люська к нему и бросилась, «Не отдам», - кричит! Любила она Серка очень, она ж его жеребеночком из рожка выпоила. Бакей Люську кулачищем своим как пнет, а отец его по мордам хрясь, хрясь!.. Тут его и повязали…

Братьев Суворовых судили в городе и отправили на строительство Беломорканала. Семью дяди Гриши увезли – куда, Танька не знала. А они с матерью, Нинкой, Люськой и годовалым Колей остались тут, в Песках.

Из дома их выгнали, все вещи отобрали.

В чем были, поселились они в землянке за деревней, где подмыло в половодье склон в овраге. Танька и Нина, ее погодка, натаскали жердей и веток, сделали шалаш. Мать ничего не могла, сидела вся черная, или молчала, или плакала, а Коля хныкал и все время просил кушать. Чтоб хоть как-то прокормиться, сестры ходили побираться в Заречье. Работы для них никакой не было: разве что сердобольные хозяйки за миску картошки иной раз доверяли прополоть огород или натаскать воды. Девчата старались изо всех сил, но Люська была еще совсем дитё и больше путалась под ногами, чем помогала, да и тяжело ей было топать ножками в такую даль. А в родных Песках их почти никуда не пускали.

– Бакей всем объявил: кто этим хоть кусочек хлеба даст, тоже будет враг народа.

– Известно, страшно людям, - понимающе качала головой тетка Люба.

– А все равно помогали. Хоть ночью. Я утром проснусь, а у шалашика нашего то молока кружка, то хлебушка немного. А раз сала кто-то принес – вот такой вот кусок!.. Танька вспоминала вкус того сала и невольно жмурилась.

Но дело шло к осени. Ночи становились все холоднее. Коля, однажды простыв, все болел, болел, да так и зачах, сгорел от лихорадки как свечечка.

Вот тогда, похоронив младшего, Танькина мать как будто очнулась. Однажды она ушла на весь день, а вернувшись, попросила старшую дочь присесть рядом и долго молча смотрела на неё, словно запоминая.

– В город тебе надо, доня, - сказала мать наконец. - Ты большая, семнадцатый год. Справишься. Езжай к тетке Любе, на ПВЗ люди нужны, она мне когда еще писала тебя к ней прислать…

– Да куда ж я поеду, мама, - взмолилась Танька. – Как я тебя одну брошу с девчонками, да и кто меня возьмет на тот завод, когда я теперь дочь врага народа.

Вместо ответа мать протянула ей сложенный вчетверо листок желтой казённой бумаги.

Танька развернула его.

«Справка, - значилось на листке. – Дана Крупенниковой Татьяне Максимовне, 1915 года рождения, 7 числа октября месяца, в том, что она является дочерью колхозника колхоза «Светлый путь» Крупенникова Максима Гордеевича…»

– Что это, мама?.. – выдохнула Танька.

– Документы твои. Новые. Запомнила? Ты теперь Крупенникова. Крупенникова Татьяна Максимовна.

– Откуда?..

– Я давеча к Коленьке ходила на могилку... И встретились мне там бабы из Заречья. Узнавать пришли насчет похорон, там у женщины одной дочка умерла. Твоих лет дочка… И звать тоже Таней. От скарлатины умерла.

Я и пошла туда, к той женщине. Оставалось у меня Лешино колечко с топазом, я тогда во рту спрятала, успела… Глянулось ей.

Так вот и лежит теперь дочка моя старшая Суворова Таня рядом с Коленькой. А ты – Крупенникова Таня. Крупенникова! Езжай в город. Найди тетку Любу. Живи, Танечка…

Танька и тетка Люба плакали, обнявшись. Уже три месяца не было у Таньки никаких вестей из дома. Писать, расспрашивать было невозможно. Вечной занозой сидела в душе тоска.

Но жизнь тем временем понемногу налаживалась. На ПВЗ - только что открытый паровозо-вагонный завод - Таньку действительно взяли, сначала ученицей, а через три месяца дали разряд. Работы она не боялась, да и дело оказалось ей по душе. Совсем чуть-чуть времени прошло, а мастер в цеху уже со смехом вспоминал, как шарахалась Танька в первые дни от токарного станка. Он одобрительно хлопал девушку по плечу:

– Молодец, девка! Так держать, сразу видно – рабочая косточка…

Соседи тетки Любы, сначала осторожно косившиеся, привыкли к танькиному присутствию в их доме и здоровались с уважением.

А в начале осени ей вдруг пришло письмо.

«Здравствуйте, дорогая незнакомая Таня, - было написано в нем. – Вы меня, может быть, помните, я Пастухова Тося из деревни Подлиповки Кашинского района, что рядом с вашим Заречьем. Меня еще по малолетству бодала ваша рыжая корова Зорька, может, вспомните вы. Живу я сейчас тут в городе, матушка ваша Крупенникова Тамара Федоровна кланяется вам и прислала со мной гостинцев. Если получили письмо, приезжайте ко мне повидаться, адрес мой такой…»

Танька перечитала письмо снова и все равно ничего не поняла. От кого оно? Никаких Пастуховых она знать не знала. Да и с чего бы Крупенниковой Тамаре, не видевшей Таньку в глаза, передавать ей поклоны?..

И вдруг у нее вспотели ладони. Нет, она не вспомнила Пастуховой Тоси. Зато она вспомнила рыжую бодливую корову и маленькую девочку, которая неслась от нее по выгону прямо на руки грозной их матери, спешащей на выручку с хворостиной наперевес. Маленькую девочку с тощими косичками и серыми ясными глазами. Свою родную младшую сестренку – Нинку…

Они сидели на узкой коечке в Нинкиной комнате и пили чай с сушками. И Танька все гладила и гладила колено сестры кончиками пальцев – не могла поверить, что она настоящая.

– Здорово я придумала, а? – гордо задирала подбородок Нинка. – Мне мамка строго-настрого запретила тебя искать. Боится она людей, да я думаю - кто нас тут знает?.. Девчонки да девчонки. Скажи, Тань, как же так, в одном городе быть и не повидаться?.. А я ж всю голову сломала, что тебе такое написать, чтоб ты сама поняла: я тоже туточки. А ну как перехватят письмо?.. Ну как вызнают, кто мы?.. Да вот так и чуяла я, что по той бодучей Зорьке-то ты меня сразу угадаешь!..

Нинка тоже приехала в город с чужими документами. Когда сестры наревелись и насмотрелись друга на друга, она рассказала Таньке, что к зиме матери удалось найти в Подлиповке угол, тамошний начальник леспромхоза взял ее разнорабочей. Так что живы остались все, и даже сыты бывали. Бакей клацал издали зубами, но к леспромхозу ему было не подступиться.

А вот как мать исхитрилась еще раз выкроить подложную справку – она не рассказала никому.

– Просто сунула мне в руки, - пожимала плечами Нинка, - сунула и сказала: не твое дело. Я добыла, пользуйся. Езжай, учись, живи. Я и поехала…

Нинка в леспромхозе вернулась в школу и закончила восьмилетку, теперь она смогла поступить в училище, где готовили ткачих для тонкосуконной мануфактуры. Жила в общежитии, днем училась, вечерами мыла полы в конторе.

Теперь, вдвоем, им стало совсем хорошо. Сестры виделись почти каждые выходные, ходили иногда в кино или так гуляли по улицам. И что за печаль, если все вокруг считали их просто землячками и подругами.

Откладывая помалу с каждой получки, Танька к холодам справила себе, а потом и Нинке, новые сапоги. Они были грубые и тяжелые, эти сапоги из плохо выделанной дешевой свиной кожи, но зато почти не ношеные и прямо по ноге. И главное – они не промокали, нисколечко. Нинка фасонила и ходила так, а осторожная Танька в дождливые дни по-прежнему надевала сверху галоши. Берегла.

Она уже почти привыкла к своей новой жизни и новой фамилии. Уже почти не снилось плохое, не будили жуткими ночами тревожное ржанье Серка и осатанелый хохот Бакея. И почти верилось, что однажды все кончится, и они с Нинкой перестанут таиться.

Но вышло не так.

Лицо этого парня показалось Тане смутно знакомым, еще когда они поравнялись утром на проходной. Он как-то странно задержал на ней взгляд, и девушка поспешила пройти мимо, потупившись. Но тот ускорил шаг и, догнав, дернул её за рукав.

– Таня! Да Таня же!.. Ты ж Таня, верно? Песковская?.. Ну! А я ж Кузнецов, Кузнецов Миха, тетки Дарьи сын, ты что же, не узнала меня?.. Вот! Прошел обязательную военную службу, теперь демобилизовался, прибыл, получается, прямиком в ваше распоряжение!

Он подмигнул и рассмеялся. Танька замялась, не зная, что отвечать, и тут ее окликнули из окна третьего этажа:

– Крупенникова! Татьяна, тебя Андрей Борисович ищет!..

– Иду! - откликнулась Танька и наконец взглянула парню в глаза. – Простите, мне идти надо.

– Крупенникова?.. – протянул тот, недоумевая. – А почто ты Крупенникова, Тань?.. Замуж что ль вышла? За кого?..

Но она только махнула рукой и побежала к цеху, не оборачиваясь.

После смены она сразу поехала к Нинке. Они битый час спорили, как поступить и, так ничего и не решив, открылись тетке Любе. Тетка помрачнела.

– Уезжать вам надо, девки, от греха.

– Теть Люб, а может, ничего? – Танька задумчиво крутила в пальцах кончик косы. – Сколько прошло, два года? Так его, Кузнецова этого, в Песках тогда и не было, раз он в армии служил. Он, может, и не знает…

– Знает, не знает, велика разница. Как ты ему объяснишь про фамилию?

– Ну, скажу, что замужем…

– Скажет она! А мужа где возьмешь?! Нет, Танюша, надо вам ехать… Может быть, хоть в Усть-Энск?.. У моего Васильича там родня… Приютить не приютят, так хоть переночуете. А там, опять же, железная дорога, станция большая, найдете работу.

На следующее утро Танька с самого ранья пошла в отдел кадров и написала заявление. А вечером они с Нинкой, держа на коленях узлы с невеликими пожитками, уже тряслись в поезде, снова уносившем их в никуда.

Над перроном стоял туман. Невдалеке просвечивали сквозь него желтые окна станции.

Прибывший с поездом народ потихоньку разбредался, исчезая в мутном сумраке. Пожилой служитель в форменной фуражке со сломанным козырьком деловито сметал в кучу налетевшие с окрестных тополей палые листья. Набравшись духу, Танька подошла к нему.

– Здравствуйте… Вы не знаете, к кому тут можно обратиться насчет работы?..

– Насчет работы?.. А вы откуда ж такие будете?..

– С Заречья. Это… там, – Танька неопределенно показала рукой позади себя.

– Понятно. А это, что же, сестра твоя?..

– Нет, - заторопилась Танька, - это так, просто девочка, прибилась ко мне в поезде, она сирота и я сирота, вот и сошлись. Нам бы работу какую…

– Ишь ты. Чужие, а с лица вроде как и похожи… Да, - покачал головой старик, - сирот-то много нынче стало. А ежели насчет работы, так это вы зайдите к начальнику станции. К Степан Антоновичу. Ступайте, он у себя как раз. Воон, там - третье окошко, спросите там.

И снова Таньке повезло. Родственников тетки Любиного мужа они, правда, так и не нашли. Но на большой станции в Усть-Энске действительно пришлись кстати лишние руки. С подсказки того же старого служителя, сестры сняли опрятную комнатку в доме местной учительницы. Нинку взяли судомойкой в буфет, а Таня, после двух лет на заводе уже не боявшаяся «мужских» дел – устроилась помощником сигналиста. Пришлось ей попотеть, пока улеглись в голове сложные комбинации жестов и символов. Бывало, что, ложась спать, Танька закрывала глаза и перед ними начинали кружиться белые и красные огни семафоров. Но совсем скоро она стала выходить к поездам сама, без старшего, в дождь и в снег, не боясь никакой непогоды и непроглядной темени, и все так же красовались у нее на ногах сапоги с до сих пор не потускневшими галошами.

И Нинка тоже не горевала: хоть и ныли после работы и поясница, и набрякшие за день от горячей мыльной воды пальцы, она радовалась, что может быть тут, в тепле и сытости, что не надо ей никуда бежать, не надо ни от кого скрываться. Станция и не заметила, как стала двум сироткам-подружкам домом.

– Жалко, мама не знает, как мы ладно с тобой живем, - вздыхала Нинка. – Вот бы ей письмо написать, а, Тань?.. Может, я опять чего сочиню?..

– Не вздумай, - ёжилась от ужаса Танька. – Не вздумай! Сочинит она! Один раз получилось, думаешь, теперь всегда с рук сойдет?..

Нинка обиженно сопела и покорялась.

И все-таки она не утерпела.

Прячась от Таньки, она вынесла из дому под платьем и опустила в ящик коротенькое письмо – матери их, Суворовой Анастасии, от подруг детства Крупенниковой Татьяны и Пастуховой Тоси. Три недели добиралась весточка до Песков. Еще две торопился в Усть-Энск ответ. А на исходе шестой недели Таньку и Нину вызвал к себе начальник станции Степан Антонович.

Таньке почему-то сразу стало страшно – она не знала за собой никакой оплошности, но почему обеих сразу?..

И дурное предчувствие ее не обмануло.

Степан Антонович усадил их на темно-зеленый кожаный диван, загасил в блюдце окурок папиросы и вдруг резко спросил:

– Ну-ка, девки, признавайтесь: вы сёстры?..

У Таньки оборвалось дыхание.

– Да вы что, - залепетала она пересохшими в один миг губами, - какие же сестры, дружим мы просто, вы же знаете, у нас фамилии разные…

– Да хватит врать! – начальник хлопнул ладонью по столу. – Хватит! Вот, читайте!

И он швырнул им через стол листок, покрытый отпечатанными на машинке строчками.

Буквы запрыгали у Таньки перед глазами.

«Считаю своим долгом… довести до вашего сведения… проживающие под чужой фамилией… в действительности… дочери врага советского народа, кулака-единоличника… подписуюсь… Бакеев Игнат Гаврилович, председатель…»

– Нет, - прошептала Танька, - нет, это не мы… У нас… справка же есть… Я Крупенникова… Она…

А Нинка выхватила из её помертвевших рук донос, пробежала его глазами и вдруг закричала, звонко, как обиженный ребенок:

– Да кому вы верите, Степан Антонович! Кому вы верите-то!.. Это ж Бакей! Вы что, Бакея не знаете?! Дак не знаете вы, а Бакей этот и есть первый враг советской власти и народу нашему! И вот вы нам не верите, а ему, гаду этому…

Она вдруг осеклась, поняв, что выдала их с головой, зажала обеими ладонями рот и зарыдала.

Танька закрыла лицо руками. Все было кончено.

– Ну, вот что, - неожиданно тихо сказал Степан Антонович. – Прикрути водопад свой, Антонина… Или просто Нина? Ч-черт, не знаешь теперь, как вас и звать. Письмо серьезное, как вы понимаете. Так я его оставить не мог.

– Я понимаю, - беззвучно сказала Танька. – Конечно. Увольняйте.

– И уволю, если будешь перебивать!.. Да… В общем, так я его оставить не мог, а потому навел справки. Да прекрати ты реветь, кому я сказал!.. Сделал я, значит, запрос. И вот что выяснил.

Отец ваш, Алексей Суворов, признан ошибочно осужденным и реабилитирован.

– Что?..

Таньке показалось, что она ослышалась. Она подняла глаза, полные слез, на Степана Антоновича, а тот наконец растерзал пачку и вытащил новую папиросу, едва не раскрошив её наполовину.

– Что слышала! Освободился батька ваш, домой едет!.. В общем, снимаю я вас с работы обеих, Суворовы. Шагом марш писать заявление на отпуск... Да… и загляните по пути в бухгалтерию. Я вам там матпомощь выписал на дорожку…

А письмо это чертово – вот.

Он аккуратно сложил листок, одним движением порвал его пополам, потом еще раз пополам и кинул обрывки в урну.

– Считайте, что не было никакого письма.

А много позже, когда все пережитое сначала стало казаться сном, а потом и сниться перестало, Таня с совсем старенькой уже матерью сидела на крыльце их дома в Песках. Отец с Мишкой поправили крышу и поменяли ставни, и дом, радуясь новой жизни, сам как будто помолодел. Мать сматывала в клубок спряденную козью шерсть. У Таньки ерзала и подпрыгивала на коленях непоседливая Зойка.

– Люсь, возьми её, - крикнула Таня сестре. – Она нам так всю пряжу спутает!..

Люська подхватила племянницу под мышки и понесла к большой луже, посреди которой одиноко плавала глянцевитая галоша.

– А где у нас кораблик, где? Кто у нас тут кораблики пускал и бросил?..

И Зойка брела за галошей и хохотала, а Таня смотрела на нее и думала, что все-таки это нехорошо. Все-таки галоши еще совсем крепкие, могут послужить, зачем же их так, в лужу. Но тут дочка с размаху шлепнулась на попку, подняв веером брызги, и запищала от восторга, так что и Таня невольно улыбнулась. А Зойка все колотила ручонками по воде и кричала:

– Галоса павает!.. Галоса!..

Смешное слово «кроксы» она впервые услышит только тогда, когда волосы на ее голове станут из темно-русых совершенно седыми.

Рассказ написан по мотивам реальных событий. Подлинная история Татьяны Суворовой была опубликована в газете «Информ Полис» 23 ноября 2005 года. В том году ей исполнилось 90 лет.

48 views·2 shares