Белгородская рапсодия. 36.

Глава 17. Ташкент (окончание).

Вера работает в торговой сети в Ташкенте, 1942 год. Рихард Гейгер (Richard Geiger). Бесстыдница. Фото с сайта catawiki.nl
Вера работает в торговой сети в Ташкенте, 1942 год. Рихард Гейгер (Richard Geiger). Бесстыдница. Фото с сайта catawiki.nl

Начало книги и оглавление

(Адаптировано к 12+)

В Ташкенте на одной из окраинных улиц, наименованной в честь какого-то узбекского большевика — борца за дело мирового пролетариата, павшего от сабли басмача, Федор Ромов нашел двухэтажный жактовский дом (Жилищно-арендное кооперативное товарищество - ЖАКТ. Кооперация граждан с целью аренды жилых домов у местных Советов и предоставления жилой площади в этих домах своим пайщикам). Он позвонил в квартиру, означенную в адресе Веры. Время близилось к вечеру, и Федор надеялся застать хозяев дома.

Дверь ему отворила маленькая женщина в пестром узбекском халате, темноволосая, стриженная под мальчика, несмотря на местный загар, бледная, растерянная, с грустными мутными глазами, словно сердце её остыло, как давно не топленная буржуйка. Шея замотана шерстяным платком.

— Вы к кому, товарищ? — спросила женщина сиплым голосом, не поднимая глаз на рослого гостя в военной одежде.

— Мне бы Веру или Александра Бойковых.

— Значит, опять по мою душу. Пройдите в нашу комнату, гражданин начальник.

Женщина захлопнула входную дверь и указала рукой, куда проходить. В коридорчик из кухни выкатил мальчуган лет трех-четырех на трехколесном велосипедике без педалей. Он отталкивался сандалетами от бетонного пола, смело глянул на страшную личину Федора, не испугался, тоненько пропищал, потребовал:

— Леденец!

— Ваш мальчуган? — поинтересовался Федор.

— Не-а, соседкин. Брысь с дороги, танкист!

Мальчонка, вероятно привыкший к суровости соседки, не обиделся, не заревел, развернул свою машину и зашлепал на кухню, бурча под нос невнятное: «Фикса, фикса, фикса…».

— Значит, вы и есть Вера Бойкова? — Федор все ещё не мог поверить своим глазам. Он не узнавал в этом расхлябанном и угасшем существе задорную белгородскую комсомолку с черной косой, в накинутой на плечи темно-вишневой шали. Вероятно, если Федора война опалила снаружи, то эту женщину годы лишений выжгли изнутри. Однако же, за шесть юных лет так опуститься и одряхлеть просто невозможно.

— Я — Вера. И что же? А вы-то кто, начальник? Не узнали меня, так и я вас не признаю. Мы не знакомы.

Женщина подняла глаза и всмотрелась в лицо гостя. Федор улыбнулся, молвил:

— Знакомы, Вера! Давно не виделись. Шесть лет прошло. Я — Федя, ваш с Галкой рапсод!

Федор снял пилотку, взъерошил черные кудри на макушке, почти не поредевшие. Лишь на его висках серебрилась седая щетина.

Вера отшатнулась, села на краешек стула, края скатерти на столе, заваленном книжками и тетрадками, затеребила в пальцах, недоверчиво улыбнулась, обнажив золотые зубные протезы, прошептала:

— Ты же умер, Федя! Может быть, ты — ангел смерти с того света?

— Тебя тоже не просто узнать, подруга в красной косынке! Я жив. Не ожил, а не умирал. Хотя и рисковал жизнью. — Федор указал глазами на свои желтые нашивки. — Легко отделался.

— Похоронка же пришла. И ты все эти годы молчал! Девятого мая тебя всегда поминаем. Грех — живого поминать!

— Ошибочка вышла, Вера! А молчал? Так кому и куда написать, не догадывался.

— Кто тебе наш адрес дал? Наверное, Шаповал? Хотя и в бюро мог узнать. Советские граждане и гражданки все на виду, пришпилены учетными столами, как мотыльки на иголках энтомологов. Вот Шурка-то обрадуется!

Федор поставил чемодан и снял вещевой мешок.

— Садись к столу, Федя! Я просто вся в шоке! Закурим? Налить тебе водки? Я выпью-то обязательно. Боже мой! Теперь вся наша жизнь пойдет иначе.

Вера засуетилась, поставила на стол простой графин и стопочки. В водке плавали корки южных цитрусовых, но не лимонные. Хлеб и кое-какую закуску — бордовые, в густой сетке трещинок ташкентские помидоры и сало — вынула из буфета.

— Где Шурик? — спросил Федор. — Скоро придет? Дядя Ондрий сказал мне, что Шурка ноги отморозил.

— Саша в школе. Они и летом деток учат, доучивают, потому что в сентябре всех увозят на хлопковые поля. Не поверишь, от мала до велика месяц «на хлопке». Вторая смена у них заканчивает в шесть. Скоро придет. Ты и не заметишь, он почти не хромает. Как же ты уцелел? И ведь не писал, мерзавец! Ах, Галя! Вот это ей сюрприз. Ты хочешь с ней встретиться? Я знаю, где она, что с ней. Это целый роман. Она все ещё тебя не разлюбила! Да! Ты о себе расскажи.

Они выпили водки за встречу, и сразу вторую стопку, не чокаясь, за павших родных и вообще всех героев. Потом Вера подняла тост за товарища Сталина. Выпили. Вера разрумянилась, оживилась.

— О себе я расскажу, когда Шурик явится. Все же он мой последний "корешок", — Федор впился глазами в светлую тень, оставшуюся от Веры. — Теперь, без мужа, ты о своей судьбинушке поведай, Верочка!

— А надо?

— Я же твой друг, Вера. Может быть, тебе легче станет. В закрытый рот муха не залетит, таковы последние слова отца Галины. Он умер на моих руках, рот раскрыл, исповедь утешила и осветила его мрачную душу. Сама говоришь, что все теперь пойдет у нас по-другому. Мне кажется, жилось тебе нелегко, Верочка. Как говорит Шаповал, трудно жилось…

— У каждой второй ссыльной такая жизнь. Я ж не отреклась от деда, вот и наказали меня органы. Наверное, это правильно… Строптивых жизнь покарает, укротит. Слушай, но не перебивай, не оскорбляй и не рыдай. Отвернись. Не хочу глядеться в твои мокрые глаза. Скажу тебе всю правду. Мы с Галей так воспитаны: ничего от друзей не скрываем. Комсомолочки, мать нашу …

И Вера грязно выругалась, а потом рассказала Федору, как ей жилось в Ташкенте.

«Меня выслали в Ташкент из Белгорода накануне войны. Эшелон прибыл сюда уже после нападения фашистов. Порядки для ссыльных ещё устрожили. Я обратилась в военкомат, чтобы меня — на фронт в любом виде. Жить я тогда совсем не хотела. Умереть за родину — вот цель. Казалось мне, все кончено. Где дед, где товарищи, я не знала. Отправила письмо Шаповалу. Мне разрешалось отправлять по одному письму в месяц. Вообрази, какой это для меня кошмар!

Из военкомата меня выгнали с позором. Обойдется, мол, родина и без помощи изменников. Поселили в какую-то клетушку. Я, дура, сунулась в тутошние вузы. Отказали. Я ведь считалась членом семьи изменника родины. В паспорте моем и доныне штампик. Значит, подыхай, Верунчик, с голоду. Устроилась посудомойкой в вокзальный буфет. Подарок судьбы! Белгородской студентки не получилось, и злой рок уполномочил меня мыть граненые стаканы, соскабливать блевотину с тарелок. Сказать «кошмар» — ничего не сказать! Зато не голодала. Объедков всему персоналу хватало во как».

Вера провела ладонью по горлу. Чиркнула спичкой. Они молча выкурили по папиросе.

— Если ты помнишь, какая я была в сорок первом, то поймешь! — зло бросила Вера. — Помнишь?

— Я ничего не забыл, Верочка.

— Тогда слушай дальше, только не перебивай.

Вера закашлялась, понизила голос и продолжила свою печальную исповедь.

«Мужики мне проходу не давали. Восемнадцать лет! Не тронутая роза. И в вокзальном буфете. Хоть и война, а мужиков ещё много оставалось в Ташкенте. Вся шваль высунула из-под камней свои змеиные язычки и тараканьи усы. А тельце у меня было упругое, но и характер гордый. Зажмет меня в кладовке какой-нибудь чудак, начнет мне свой вонючий язык в рот пропихивать. Передних зубов не находит. А я ему радостно сообщаю, что у меня сифилис. И этот ухарь от меня отскакивал, как пробка из шампанского. Дурень, разве стали бы меня в буфете держать с сифилисом? Так и боролась с соблазном, с насильниками и с голодом. Привыкла. Ожесточилась, огрубела, обветрилась, словно потерянная хлебная горбушка.

Уже ближе к зиме заприметил меня один начальник. Из местных снабженцев. Культурный. Познакомились. То да сё! Он мне денег взаймы дал - рот починить. Я фиксы железные поставила, не гордая. Он меня и справа, и слева, и теплым словом, и подарочком. Рукам волю не давал. Всегда на «вы». И это мне, профессорской внучке, особенно нравилось. Участливый и предупредительный папаша. Не долго сопротивлялась мушка, уложил меня этот паучок к себе под бочок».

— Он изнасиловал тебя, негодяй! — не выдержал Федор.

— А вот и нет, дружок мой, рапсод наивный. Попробовал бы. Я маленькая, но сильная. Мне самой этого захотелось. Пойми, Федя, в январе меня известили добрые дяди милиционеры, что дедушка умер. Он тоже был в ссылке. Я осталась совершенно одна, отчаялась. А из мужчин, с кем посоветоваться, лишь твой дядя Ондрий остался, старик. Да и тот «выбыл адресат», неизвестно куда. Парни приличные, сверстники — на фронте. Вокруг одни старики и моральные уроды, которых даже на фронт нельзя пускать, чтобы перед немчурой не опозориться.

— Наверное, на тебе жениться обещал? — спросил Федор.

— Никогда! У нас с ним, женатиком, все по-честному было.

И Вера, осушив стопочку, продолжила рассказ.

<...>

«Через месяц я поняла, что жду ребенка. Мой покровитель велел избавиться от плода нашей тайной любви. Появление дитяти на стороне могло взволновать и огорчить Елену Ивановну, супружницу евонную. Она, старая кошелка, каждые полгода выезжала на горный курорт в Киргизию водами нервы лечить. Ловчилы и начальники даже в войну исхитряются хорошо устроиться, жены ихние тоже не страдают. Она уедет, а у меня <...>
Короче, мне есть чем восхищаться. И я бы хотела эту память выжечь каленым железом. Как это сделать, Федя?

Дядя устроил меня продавщицей в пригородное сельпо. Зарплата побольше, премии, опять же приворовать кое-что допускается. Конечно, и в обычные месяцы, когда супруга его блюла, он тоже изредка меня навещал. <...>
Вскоре я опять забеременела.

Зато жизнь моя улучшилась. Деньги зашуршали в кармане фартука. Вместо стальных поставила золотые зубы. И стала я Веркой-Фиксой. Врачи меня вторично выскребли и сказали, что отныне на моем будущем в качестве матери они ставят бо-о-льшущий вопросительный знак.

После второго аборта я сошла с ума. Изменила дяде, а главное, самой себе. Дядя рядом оставался, но надоел мне. Появился у меня сначала веселый шофер, потом слюнявый кладовщик с базы, потом какие-то фальшивые инвалиды войны грузчики, потом студентик ссыльный, почти сверстник, безусый.

<...>

Потом возник рядом со мной даже уголовник. С ним мы начали воровать по-настоящему. Вернее, он мне сбывать приносил ворованное.

Я не знаю, в какую бы пропасть я скатилась, но тут объявился Шурик. Спасибо дяде Ондрию! Свел он нас, письмо мне прислал. Я Шурика простила. Его Товстоногий тогда сломал, Галочкин-то папаня, к предательству склонил, заставил, застращал. Умер, говоришь, тарантул? Грех это, а я рада. Товстоногий многим жизнь попортил... Не мне только его судить! Я и сама по жизни сто раз Шурика предавала. Квиты мы с ним. Он приехал, и сразу мы поженились. Толстому дяде дали от ворот поворот. Шурка его чуть палкой своей не побил, даже протезом пригрозил.

Дядя отлип сразу. Коммунистам не очень весело, если дознаются товарищи по партии, что со ссыльной врагиней снюхался. У них так: кто грешит в тиши, греха не совершает. А Шурка обещал ему и морду набить, и шум поднять. С хлебной работы меня, конечно, ушли…»

— Постой, — перебил Веру Федор. — Как это «ушли»? Запрещено увольняться и увольнять без особой причины.

— Указ «семь-восемь» вспомнил, касатик? — пьяно рассмеялась Вера. — Так на каждую хитрую … найдется … с винтом.

Вера выпалила срамную пословицу, глянула на пустой стакан и опять потянулась к графину. Федор остановил её руку, сжал в своих ладонях.

— Бедная ты, бедная девочка! — страстно произнес Федор. — Честная, чистая, верная Вера! Это не ты, Верунчик Грудинина, девушка в пунцовой шали, это двойник, копия твоя опустилась, скурвилась. А Верунчик так и живет в мирном Белгороде - учительница, - деток учит, озорников в угол ставит, примерным красные галстуки повязывает. Я думал, на фронте страшно, на фронте смерть в четырех шагах. Оказывается, и в тылу жизнь — далеко не сахар.

— А хочешь ты, Федор, правду тебе скажу? — копируя взволнованный, патетический тон Федора спросила Вера. — Старую нашу белгородскую правду!

Было заметно, что Вера сильно пьяна, дошла до той стадии охмеления, когда женщины забывают приличия, сами утрачивают ощущение боли и другим норовят сделать больно.

— Не надо, Вера. Я знаю эту правду. Я уже давно догадался, — тихо ответил Федор и отвернулся к окну.

— А я все-таки скажу, — нетрезвым заплетающимся языком настаивала Вера. — Пока мужа нет… Да и при муже могу сказать. Никого я не боюсь! Правда не может никого оскорбить, унизить. Особенно, правда из уст униженной и оскорбленной женщины. Женщины, любящей тайно и безнадежно.

— Ну, скажи, только сперва выкурим ещё по одной. У меня хорошие корейские папиросы запасены. Ты затянись, досчитай до ста, ещё не поздно передумать правду-то открывать!

Они молча курили, пускали носом дым и смотрели друг на друга. Федор с жалостью, состраданием, сочувствием, Вера с нескрываемой накатившей на неё злобой, неприязнью и безотчетным страхом. Погасив папиросу, намяв окурок в фаянсовом чайном блюдечке, Федор отвел глаза и буркнул:

— Ну?

— Правда в том, что я всегда любила только тебя, Федя! — глухо произнесла Вера. — Это Шурик размечтался, внушил себе, что я, пятиклассница, в него, старшеклассника, втюрилась. Будто не сводила с него, Саньки-спортсмена, нашего пионервожатого, своих темных глазёнок. И так до выпускного класса. А я без тебя не могла жить! Я и деду нашептала: пусть он тебя возьмет к себе в аспирантуру, чтобы ты никуда из Белгорода не уехал. Никуда от меня не делся. Если бы мир не раскололся, то я и Галке тебя не отдала бы, отбила, поверь! Она не достойна тебя, Федя.

— Я догадался на бульваре под каштанами, когда мы отметили ваши выпускные «отлы» у Галочки. Ты так на меня посмотрела. Я твой взгляд на всю жизнь запомнил. Может быть, именно память о твоих черных вишенках под длинными ресницами меня спасала на фронте? Но как же Шурик? Ты же с ним… Он нам, студентам, похвалялся. Он знал, где у тебя на животе родинки. И не только на животе!

— Шурик — теперь мой муж! А в Белгороде ничего между нами не было.

— И на Воронежском море?

— С Шуриком самим в тот раз что-то случилось. Девичье сердце — точный и чуткий прибор. Шурик стал другим. Но я тут совершенно не при чем! Не до Шурика мне было.

— Почему?

— Потому что и я стала другой!

— Не понимаю!

— Он не понимает! — притворно удивилась Вера. — Я тебе выложу всю правду. Я обещала. Дело давнее, но я ничего не забыла. Тракторина уснула в машине, потому что я ей, змее подколодной, порошки в чай подмешала. Как только она засопела, я побежала к Шурику в шалаш целоваться, а Галя пошла в палатку тебя проведать, утопшего, бедненького, Тракториной воскрешенного. Нам тебя было очень жалко. Мы с Шуриком скупнулись, побузили трохи, подурачились, и он уснул, как суслик под снегом. А я подошла к палатке. Внутрь, в темноту я не заглядывала, конечно, гордая. Мне слух заменил зрение. Я все поняла, хотела бежать, куда глаза глядят, но не могла и шагу шагнуть прочь. Приросла, окаменела в ночи, как Доротея, озябшая, озлобленная, разъедаемая ревностью.

<...>

— Галя от тебя получила все, о чем мы с ней тайно мечтали, - молвила Вера и впилась в Фёдора совершенно трезвыми, строгими глазами. - И должно быть, она тоже всю душу свою отдала вашей первой ночи. Ах, как она убеждала тебя! Я слышала: ты умолял не переступать черту, но тщетно. Галя одолела тебя. <...> Вот в ту ночь и умерла Верочка Грудинина, хорошая девочка, а народилась Верка-Фикса, плохая девочка. Народилась воображаемая, и лишь со временем обретшая похотливую плоть и гнилую душу.

— Значит, и я немного виноват в твоем падении, Вера? И меня ты винишь?

— Не виню тебя. Федор, а люблю! До сих пор люблю и ничего с собой поделать не могу. Ты и не умирал для меня. Явился искалеченный, а для меня ты прежний. И только страшной тенью прошлого заслоняет тебя Галя, выползшая из черного зева палатки голая, белая, гладенькая и еле живая. Пепельные её волосы всклокочены. Ведьма! Кошмар! Увидела меня, ошарашенную, гневную, схватила за руку, напряглась и поволокла за собой в машину, где похрапывала Тракторина. Там и оделась. Ни о чем мы с ней не говорили, не спорили. Все поняли без слов. Заснули, как убитые. А утром у костра смотрели на тебя и любили твои усталые глаза, Галя сытая, а я голодная и с той поры ненасытная. Вот и вся правда. И знай, Федя, что <...> я мстила тебе и Галочке. Вам тогдашним, озерным. И надеялась, что придет день, и я тебе признаюсь: в каждом любовнике я тебя искала, Федя! Пусть и на том свете, но встречу тебя и признаюсь.

Вера стиснула кулачки, уронила голову на стол, стукнула лбом о скатерть, так, что зазвенели вилки на тарелках, потом встрепенулась, ещё трезвее глянула на Федора, сказала:

— Теперь все. Давно опомнилась. Перегорело сердце.

Вера собрала грязную посуду и удалилась на кухню мыть. Возвратилась, шлепнула тарелки на скатерть, спросила:

— Хочешь ещё водки? У нас помидоров много. Закусим славно!

Федор отрицательно помотал головой, молвил задумчиво, и Вера услышала:

— Вот кто из нашей компании превратился в даму бубён! Верунчик! Никогда бы не догадался!

— Какая ещё дама? — с пьяной обидой переспросила Вера. Краток миг отрезвения и откровения...

— Бубновая! — ответил Федор. — Замужем за одним, <...> а любишь третьего.

— Врешь ты, я только с мужем ...

— Вам бы сироту усыновить. Не думали о том с Сашкой? Сирот теперь на выбор всяких много…

— Трудно живем. Шурка ничего обо мне не знает. Только о первом «дядьке». Никак не утаить, сам понимаешь. Ты не проболтайся, Федя. Шурка надеется своего родить. А я негодная. На проезжей дороге травка-то не растет.

— Где работаешь? Дядя Ондрий сказывал, что с книжками на «ты».

— О! Я теперь культурная. Не с кухни кума, из техникума культуры. Получу диплом, обещают повысить до старшего библиотекаря. Сегодня на работу не ходила. Приболела. И в жарком Ташкенте можно горло простудить.

— Я уверен, милая моя девочка, что твои мытарства скоро закончатся. — Федор приобнял Веру за худые плечики. — Выйдет амнистия, или десять лет промелькнут. Возвращайтесь тогда с Шуркой в Белгород. Сызнова жить начнете.

— Никогда, — возразила Вера. — Мы к ташкентским помидорам привыкли. На белгородские теперь и не поглядим. Прикипели мы тут. И потом, Сократ, сам же учил, что в реку дважды не зайдешь. Я помню твое прозвище, Федя.

— Это не Сократ говорил.

— Один хрен, милый мой, грек какой-нибудь древний ляпнул, а хрен не слаще редьки! И ведь ни разу в жизни мы с тобой Федя, так и не поцеловались!

Вернулся из школы Шурик. Он остолбенел, увидев в комнате живого Федю, и только стакан водки вывел его из транса. Первое, что спросил Шурик:

— Федя, ты рапсодию дописал? Спой нам, дружище. Я знаю, у кого поблизости можно гитару попросить!

— Извините, ребята! — Федор потупил глаза. — Я зарок дал на фронте, пока Галю не увижу, петь не буду. Не обижайтесь!

— Тогда будем пить! — согласился Шурик.

Федор с Верой сходили в магазин, купили все необходимое для скромного пира. Федор открыл ребятам то, что можно было открыть о своем воскрешении из расстрельных списков. Ошиблись фельдшера, фамилии спутали. Семейство Эвергрин никто не поминал за их веселым столом. Постелили Федору на полу, принеся из кухни старую овечью кошму. Забываясь пьяным сном, Федор расслышал, как стукнули об пол деревянные протезы Шурика.

Утром позавтракали, похмелились, и Вера досказала Федору о Гале:

— Галя замужем. Ты догадываешься, кто её мужем заделался? Вот и хорошо. Всю войну Галя училась и работала в Куйбышеве. А теперь бы жила в столице нашей советской родины. Только и муженек её ловкий, генерал, тоже от прорухи не застрахован, видимо. Бог шельму метит! Проштрафился! Его разжаловали, из органов турнули. Если бы не Берия, могли бы и в расход пустить. Галя писала, что Лаврентий Павлович её мужа выгородил. Может, ещё и призовет обратно в строй. Чекисты «бывшими» не бывают. А пока его запрятали председателем колхоза в Валуйки. От Белгорода близко. Колхоз называется «Путь Ильича». Мимо не проедешь, раз такой путь! Галочке, Июльке нашей, привет передавай. Давно не пишет, да и мне ей писать особо не о чем. И ещё, миленький, надежду ты не питай. Сыночек у Гали. Семья дружная. Я чувствую, она тебя любит. Мне сердце шепчет. Но, боюсь, у ихнего семейного очага тебе, любимый мой, не согреться.

Последние слова Вера едва слышно выдохнула Федору в ухо.

Вместе с Шуркой Федор ушел из дома, обняв и поцеловав в губы на прощание маленькую простуженную хозяйку. Он отправился на вокзал. Предстояло ему нанести визит своим старым знакомым в колхозе «Путь Ильича».

Продолжение романа.

8 views·1 share