Архипелаг ГУЛАГ, №18. Побеги, изоляторы.
Глава 14. Менять судьбу!
Отстоять себя в этом диком мире — невозможно. Бастовать — самоубийственно. Голодать — бесполезно. А умереть — всегда успеем. Что ж остаётся арестанту? Вырваться!
Побегов было немало все годы лагерей. За один лишь март 1930 из мест заключения РСФСР бежало 1328 человек.
С разворотом Архипелага после 1937 года и особенно в годы войны, когда боеспособных стрелков забирали на фронт, — всё трудней становилось с конвоем, и даже злая выдумка с самоохраной не всегда выручала. Охрана становилась призрачней и условней. На некоторых командировках УстьВымского лагеря уже в 1939 ночью не освещали, то есть никто не задерживал заключённых. При выводе в лес даже на штрафном лагпункте приходился один стрелок на бригаду заключённых.
В Москве при мне произошли три лёгких побега. Наверно, в ГУЛАГе посчитали, что дешевле допустить какую–то утечку, чем устанавливать строгую охрану всех многотысячных островков. К тому ж они положились и на невидимые цепи, держащие туземцев на своих местах.
Крепчайшая цепь — пониклость, отданность своему рабскому положению. Люди не представляли, как можно восстать за свою свободу, видя против себя государство (своё), НКВД, милицию, охрану, собак; как можно жить потом — по ложному паспорту, с ложным именем, если на каждом перекрестке проверяют документы, если из каждой подворотни следят.
Ещё была цепь — угроза нового срока. Политическим за побег давали новую десятку по 58–й. Ворам давали 82–ю статью и всего два года, но за воровство и грабёж до 1947 года они тоже не получали больше двух лет. Побег для воров — лишь игра сытого здорового тела да нетерпеливая жадность: гульнуть, ограбить, выпить, изнасиловать, покрасоваться. По–серьёзному бежали только бандиты и убийцы с тяжёлыми сроками.
Ещё держала зэков бесконвойность. Те, кого менее всего охраняли, очень дорожили своим преимуществом. А после побега оно отнималось.
Глухо преграждала побеги и география Архипелага: необозримые пространства снежной или песчаной пустыни, тундры, тайги. Колыма горше острова: куда убежишь с Колымы? Тут бегут только от отчаяния.
Враждебность окружного населения, подпитываемая властями, мешала побегам. Власти не скупились награждать поимщиков. И народности вокруг ГУЛАГа привыкали, что поймать беглеца — праздник, обогащение. Тунгусам, комякам, казахам платили мукой, чаем, а заволжским платили по два пуда муки, по восемь метров мануфактуры и по несколько килограммов селёдки.
Пойманного беглеца можно на несколько суток бросить около лагерной столовой — чтобы заключённые больше ценили свою пустую баланду. Взятого живым можно поставить у вахты и травить собаками. А если бить — то уж отбивать почки. Если затягивать руки в наручники, то так, чтоб на всю жизнь в суставах была потеряна чувствительность. Если в карцер сажать, то чтоб уж без туберкулёза он оттуда не вышел. Баранов после побоев конвоя кашлял кровью, через три года отняли левое лёгкое.
Избить и убить беглеца — главная форма борьбы с побегами. Если долго нет побегов — их надо иногда выдумывать. Устраивают провокации: стукачу поручают сколотить группу «на побег» — и всех сажают.
Побеги
Только блатных на воле ждёт малина, а у Пятьдесят Восьмой квартира называется явкой, это почти подпольная организация. Вот как много заслонов и ям против побега, но отчаявшееся сердце иногда и не взвешивает.
Человек, бегущий серьёзно, становится страшен. Иные, чтобы сбить собак, зажигали за собой тайгу, и она потом неделями на десятки километров горела. В 1949 году задержали беглеца с человеческим мясом в рюкзаке.
Весной 1947 на Колыме вели колонну зэков два конвоира. И вдруг один зэк, ни с кем не сговариваясь, напал на конвоиров, обезоружил и застрелил обоих. (Недавний фронтовой офицер. Редкий пример фронтовика, не утерявшего мужество в лагере!) Смельчак объявил колонне, что она свободна! Но заключённые ужаснулись: никто за ним не пошёл, а все сели ждать нового конвоя. Он взял оружие и ушёл один. Ещё убил и ранил нескольких поимщиков, а последним патроном кончил с собой. Развалился бы Архипелаг, если бы все фронтовики так себя вели.
Более счастливыми складывались побеги тихие. Счастливые рассказы мы редко слышим: люди не дают интервью, они переменили фамилии, прячутся. Кузиков–Скачинский, удачно бежавший в 1942, лишь потому сейчас об этом рассказывает, что в 1959 был разоблачён — через 17 лет!
Зинаида Поваляева получила срок за то, что оставалась при немцах учительницей в своей школе. Но до ареста она вышла замуж за лётчика. Её посадили и послали на 8–ю шахту Воркуты. Муж устроил себе рейс на Воркуту. В условленный день Зина вышла в баню, сбросила лагерное платье, распустила закрученные волосы. В рабочей зоне ждал её муж. Оперативники не обратили внимания на завитую девушку под руку с лётчиком. Улетели на самолёте. Год пробыла Зина под чужим документом. Но не выдержала, захотела повидаться с матерью — а за той следили. На новом следствии сплела, что бежала в угольном вагоне.
Янис Л–с в 1946 дошёл пешком из Пермского лагеря до Латвии без языка. В болотистом лесу (на ногах — лапти) питался ягодами. Из деревни увёл корову, зарезал. Отъедался говядиной, из шкуры сшил себе чуни. В людных местах Л–с выдавал себя за мобилизованного латыша, потерявшего документы. В незнакомом Ленинграде он дошёл до вокзала, шагал по путям и сел на поезд.
Такой побег требует крестьянской ходки, хватки и сметки. А способен ли бежать горожанин, да ещё старик, на пять лет посаженный за пересказ анекдота? Оказывается, способен, если более верная смерть — остаться в лагере. Пять лет — «детский срок», но и пяти месяцев не выдержит анекдотчик, если гонять его на работу и не кормить.
Его разняла тоска по дочери, и он отправился искать её. Она считала отца мёртвым и теперь со страхом выслушала его рассказ. Уже благочестивая в гражданственности, она всё–таки не донесла на отца, а только прогнала его с порога. Больше не осталось близких у старика, он жил бессмысленно, стал наркоманом, в Баку накурился анаши, был подобран «скорой помощью» и назвал свою верную фамилию, а очнувшись — ту, под которой жил. Советская больница не могла лечить, не установив личности — и в 1952 году, через десять лет после побега, старик получил 25 лет.
Чеботарёв
Сергей Чеботарёв с 1914 был служащий КВЖД, с февраля 1917 — член партии большевиков. В 1929 во время КВЖДинского конфликта он сидел в китайской тюрьме, с 1931 с женой и сыновьями вернулись на родину. Здесь всё шло по–отечественному: через несколько дней его арестовали, жена сошла с ума, сыновей отдали в разные детдома и против воли присвоили им чужие отчества и фамилии, хотя они хорошо помнили свои и отбивались. Чеботарёву дали сперва по неопытности три года, но вскоре его снова взяли, пытали и переосудили на 10 лет без права переписки.
Он ушёл с Моинтинского лагпункта в вольной одежде. Сперва тянулась солончаковая степь. Два раза он попадался в руки казахам, ехавшим на строительство железной дороги, но, немного зная казахский язык, «играл на их религиозном чувстве, и они меня отпускали». Казахи ещё помнили о будённовском подавлении 1930 года, потому и миловали. В 1950 году так не будет.
Он тянул хлеб и сахар, а пять суток шёл совсем без воды. Километров через двести дошёл он до станции и уехал. И начались годы вольной, затравленной жизни, потому что не рисковал он хорошо устраиваться и задерживаться на одном месте.
Всё же вызвал Чеботарёв жену, сели на поезд в Узбекистан. В Ленинабаде снова зарегистрировались! — то есть, не разводясь с Чеботарёвым, она теперь вышла замуж за Чупина. Во все концы слали заявления о розыске детей — бесполезно. И вот такая загнанная жизнь была у них до войны. В 1941 Чупина мобилизовали радистом в 61–й кавдивизии. Он неосторожно назвал папиросы и спички по–китайски, в шутку. В какой нормальной стране это вызовет подозрение — что человек знает иностранные слова? У нас вызвало, и политрук уже через час допрашивал его: «Откуда вы знаете китайский язык?» Чупин: только эти два слова. «Вы не служили на КВЖД?» (Служить за границей — тяжёлый грех!) Для своего спокойствия всё же посадили его по 58–10:
— не верил в сводки Информбюро;
— говорил, что у немцев техники больше (как будто глазами не видели все).
Трибунал. Расстрел! Так уже осточертела Чеботарёву жизнь в отечестве, что не просил он о помиловании. А рабочие руки были государству нужны, вот 10 и 5 намордника. Снова в «доме родном»… Отсидел (при зачётах) девять лет.
На беду, последний лагерь его был — особо засекреченный, из строек атомных — Москва–10, Тура–38, Свердловск–39, Челябинск–40. Они работали на разделении ураново–радиевых руд, стройка шла по планам Курчатова, начальник стройки Ткаченко подчинялся только Сталину и Берии. Освободившихся не отпускали домой. «Освобождённых» отправили в сентябре 1950 года — на Колыму! Только там освободили от конвоя и объявили особо–опасными — за то опасными, что они помогли атомную бомбу сделать! Таких разбросали по Колыме десятки тысяч!
Свалился Сталин с копыт — и уехали старики с Колымы на Кавказ — греть кости. Теплело в воздухе, хоть и медленно. И в 1959 сын их Виктор, киевский слесарь, решился скинуть с себя ненавистную фамилию и объявиться сыном врага народа Чеботарёва! И через год нашли его родители! Теперь забота встала у отца — вернуться самому в Чеботарёвых (трижды реабилитированный, он уже за побег не отвечал). Объявился и он, оттиски пальцев послали в Москву для сличения. Лишь тогда успокоился старик, когда всем троим выписали паспорта на Чеботарёвых, и невестка стала Чеботарёва. Через несколько лет он пишет мне, что уже раскаиваются, что нашли Виктора: честит отца преступником, виновником своих злоключений, на справки о реабилитации машет: «филькина грамота!» А старший сын Геннадий так и пропал.
Другие
Он был из Одессы, инженер–механик, в армии — капитан. Он кончил войну в Австрии и служил в Вене. В 1948 по доносу был арестован, получил 58–ю и 25 лет. Отправлен был в Сибирь, на лагпункт в трехстах километрах от Тайшета, далеко от главной сибирской магистрали. Скоро стал доходить на лесоповале. Но сохранялась ещё у него воля бороться за жизнь. И оттуда он сумел убежать в Вену! Невероятно!
Их лесоповальный участок ограничивала просека, просматриваемая с вышек. Он повалил поперёк просеки пушистую ель и под ветками её пополз к макушке и счастливо ушёл. Он пробирался тайгой по бурелому, идти было трудно, зато никого не встречал целый месяц. Он ловил рыбу, ел её сырой. Собирал кедровые орехи, грибы и ягоды. Полумёртвым, он всё же долез до сибирской магистрали и счастливо уснул в стогу сена. Очнулся от голосов: вилами брали сено и уже обнаружили его. Он был измотан и сказал: «Что ж, берите, выдавайте, я беглец». Обходчик сказал: «Да мы ж русские люди. Только сиди, не показывайся». Обходчик вернулся, принёс одежду и еду. С вечера беглец пошёл вдоль линии и сел на товарняк, к утру соскочил — и на день ушёл в лес. Ночь за ночью он так продвигался, а когда стал покрепче, то и на каждой остановке сходил — перепрятывался в зелени или шёл вперёд, обгоняя поезд, а там прыгал на ходу. Так десятки раз он рисковал потерять руку, ногу, голову. Свердловск он обошёл со стороны, в окрестностях его грабанул торговую палатку, взял там одежды, надел на себя три костюма, набрал еды. Продал один костюм и купил билет Челябинск–Орск–Средняя Азия.
И вот он снова был в Вене, в американском секторе. Но надумал он отправить деньги родителям в Одессу. Какой–то еврей пригласил его менять деньги к себе в советскую зону Вены. На квартире менялы его взяли! Русская история о том, как сверхчеловеческие усилия срываются широким распахом руки.
Приговорённый к расстрелу, в камере берлинской советской тюрьмы он всё это рассказал другому офицеру и инженеру — Аникину. Этот Аникин уже побывал в немецком плену, умирал в Бухенвальде, освобождён был американцами, вывезен в советскую зону Германии, оставлен там для демонтирования заводов, бежал в ФРГ, под Мюнхеном строил гидроэлектростанцию, и оттуда выкраден советской разведкой — и для чего? Чтобы выслушать рассказ одесского механика и сохранить его нам? Чтобы затем два раза бесплодно бежать в Экибастузе? И потом на штрафном известковом заводе быть убитым?
Глава 15. ШИЗО, БУРы, ЗУРы.
ИТК–1924 (Исправительно–трудовой кодекс 1924 года) допускал изоляцию особо провинившихся заключённых в отдельную камеру, но предупреждал: эта отдельная камера ничем не должна напоминать карцера — она должна быть сухой, светлой и снабжённой принадлежностями для спанья.
А сейчас не только тюремщикам, но и арестантам было бы дико, если б карцера не было.
ИТК–1933, который «действовал» (бездействовал) до начала 60–х годов, оказался ещё гуманнее: он запрещал даже изоляцию в отдельную камеру!
Но это не потому, что времена стали покладистей, а потому, что уже освоили другие внутрилагерные наказания, когда тошно не от одиночества, а от «коллектива», да ещё наказанные должны и горбить:
РУРы — Роты Усиленного Режима, заменённые потом на БУРы — Бараки Усиленного Режима, штрафные бригады, и ЗУРы — Зоны Усиленного Режима, штрафные командировки. А позже пристроились к ним и ШИЗО — Штрафные Изоляторы.
Ведь если заключённого не пугать, если над ним уже нет никакой дальше кары — как же заставить его подчиняться режиму? А беглецов пойманных — куда ж тогда сажать?
За что даётся ШИЗО? Да за что хочешь: не угодил начальнику, не так поздоровался, не вовремя встал или лёг, опоздал на проверку, не по той дорожке прошёл, не так был одет, не там курил, лишние вещи держал в бараке — вот тебе сутки, трое, пятеро. Не выполнил нормы, с бабой застали — вот тебе пять, семь и десять. А для отказчиков есть и пятнадцать суток. И хоть по закону больше пятнадцати нельзя, а растягивается эта гармошка и до году. В 1932 в Дмитлаге (это Авербах пишет чёрным по белому!) за мостырку давали год ШИЗО! Если вспомнить ещё, что мостырку не лечили, то, значит, раненого больного человека помещали гнить в карцер — на год!
Что требуется от ШИЗО? Он должен быть: а) холодным; б) сырым; в) тёмным; г) голодным. Не топят даже когда снаружи 30 градусов мороза, не вставляют стёкол на зиму. Окошки ничтожные или никаких. Кормят сталинской пайкой — 300 граммов в день, а пустую баланду дают лишь на третий, шестой и девятый дни заключения. Но на Воркуте–Вом давали хлеба только двести, а вместо горячего на третий день — кусок сырой рыбы. Вот в этом промежутке надо вообразить все карцеры.
На Куранах–Сала карцер в мороз 50 градусов был разомшённый сруб. На Воркуте–Вом в 1937 карцер для отказчиков был — сруб без крыши, и ещё была простая яма. В такой яме (спасаясь от дождя, натягивали тряпку) Арнольд Раппопорт жил, как Диоген в бочке.
В Мариинском лагере на стенах карцера был снег — и в такой карцер не пускали в одежде, а раздевали до белья. Надзиратель советовал Ивану Шведу: «Погибнешь! Иди лучше на лесоповал!» И верно, решил Швед, пошёл в лес. Всего за 12,5 лет в лагерях Швед отсидел 148 суток карцера. За что его только не наказывали! За отказ идти дневальным в барак шпаны получил 6 месяцев штрафного лагеря. За отказ перейти с сытой сельхозкомандировки на лесоповал — судим вторично, и получил новые 10 лет. Это блатной может ударить начальника конвоя, выбить наган из рук — и его не отправят. У политического выхода нет. На Колыме в 1938 для блатных и карцеры были утеплённые, не то что для Пятьдесят Восьмой.
БУРы
БУР — это содержание подольше. Туда заключают на месяц, три месяца, полгода, год, а часто — бессрочно, потому что арестант считается опасным. Один раз попавши в чёрный список, ты потом уже закатываешься в БУР на всякий случай: на каждые праздники, при каждом происшествии в лагере.
В экибастузском БУРе посаженных содержали в камерах без нар. Намордник из листового железа закрывал маленькое окно целиком. Днём не горела лампочка, так что день был темнее ночи. Не проветривали никогда. Полгода (в 1950 году) не выпускали на прогулку. Вся оправка — в камере. Баня — общий праздник. В камере было набито тесно, только что лежать, а уж размяться негде. Баланда — вода, хлеба — шестьсот. Если кому–нибудь приходила посылка, а он сидел в БУРе, то скоропортящееся «списывали» (брал себе надзор или продавали придуркам), остальное сдавалось в каптёрку.
Арестанты БУРа глотали алюминиевые столовые ложки. Проглотивших брали на рентген и, убедившись, что не врут, — клали в больницу и вскрывали желудок. Ещё кто–то заразил нитку во рту, вдел в иголку и пропустил под кожу ноги. Заражение! больница! — лишь бы вырваться.
ЗУРы
Но удобство получить от штрафников ещё и работу заставляло хозяев выделять их в отдельные штрафные зоны (ЗУРы). В ЗУРе хуже всего кормят, месяцами может не быть второго, уменьшенная пайка. Даже в бане зимой — выбитое окно, парикмахеры в телогрейках стригут голых заключённых. Может не быть столовой, но и в бараках баланду не раздают, а её надо нести по морозу в барак и есть холодную. Мрут массами, стационар забит умирающими.
Для штрафных зон назначали работы такие. Дальний сенокос за 35 километров от зоны, где живут в протекающих сенных шалашах и косят по болотам, ногами всегда в воде. (При добродушных стрелках собирают ягоды, бдительные стреляют и убивают.) Заготовка силосной массы по тем же болотистым местам, в тучах мошкары, без всяких защитных средств. (Лицо и шея изъедены, покрыты струпьями, веки глаз распухли, человек почти слепнет.) Заготовка торфа в пойме Вычегды: зимою вскрыть слои промёрзшего ила, снять их, из–под них брать талый торф, потом на санках на себе тащить километр в гору (лошадей лагерь берёг). Земляные работы. Известковый карьер и обжиг извести. Каменные карьеры. Всё, что есть из невыносимых работ — штрафная работа. В каждом лагере своя.
Посылали в штрафные зоны верующих, упрямых и блатных. Целыми бараками содержали там «монашек», отказывающихся работать на дьявола. (На штрафной «подконвойке» совхоза Печорского их держали в карцере по колено в воде. Осенью 1941 дали 58–14 и всех расстреляли.) Послали священника отца Виктора Шиповальникова «за религиозную агитацию» (под Пасху для пяти санитарок отслужил всенощную). Посылали интеллигентов, пойманных беглецов. И, сокрушаясь сердцем, посылали социально–близких, которые не хотели слиться с пролетарской идеологией.
С Карабаса выслали две телеги — религиозных женщин на детгородок ухаживать за лагерными детьми, а блатнячек и сифилитичек — на Конспай, штрафной участок Долинки. Но перепутали, кому на какую телегу класть вещи, и поехали блатные сифилитички ухаживать за детьми, а «монашки» на штрафной. Уж потом спохватились, да так и оставили.
Часто посылали в штрафные зоны за отказ стать стукачом. Большинство их умерло там, и уж они о себе не расскажут.
В женском бараке — блатнячки и «монашки». Блатные хватают одну свою девку, бросают её на пол, бьют скамейкой и топчут. Она кричит, потом уже и кричать не может. Все сидят, не вмешиваясь, и будто даже и не замечают.
Если нет закона и правды в лагерях, то уж на штрафных и тем более не ищи. Блатные куролесят там как хотят, открыто ходят с ножами, надзиратели прячутся от них за зоной, и это ещё когда Пятьдесят Восьмой большинство.
На штрафлаге Джантуй близ Печоры блатные из озорства сожгли два барака, разогнали поваров, прирезали двух офицеров. Остальные офицеры даже под угрозой снятия погонов отказались идти в зону.
Отцы Архипелага разделили социально–близких и стравили на поножовщину. (Война блатных и сук, сотрясшая Архипелаг в послевоенные годы.)
Иногда блатные даже пальцы себе рубили, чтоб только не идти на штрафной, например на воркутинский известковый завод. Там все ходили с ножами. Суки и блатные каждый день резали друг друга. Суки держали при себе мальчиков для педерастии.
На штрафной ОЛП Краслага Ревучий ещё до штрафных прислали «рабочее ядро» — ни в чём не провинившихся крепких работяг сотни полторы. (План с начальства требуют. И вот простые работяги осуждены на штрафной!) Дальше присылали блатных и большесрочников по 58–й — тяжеляков. Этих тяжеляков урки уже побаивались, потому что имели они по 25 лет и в послевоенной обстановке, убив блатного, не утяжеляли своего срока, это уж не считалось (как на Каналах) вылазкой классового врага.
Рабочий день на Ревучем был как будто и 11 часов, но на самом деле с ходьбой до леса (5–6 км) и назад получалось 15 часов. Подъём был в 4.30 утра, в зону возвращались в восьмом часу вечера. Простому работяге из Пятьдесят Восьмой выжить на таком штрафном лагпункте почти невозможно.
На штрафной подкомандировке СевЖелДорлага в 1946–47 годах было людоедство: резали людей на мясо, варили и ели. Это было как раз сразу после всемирно–исторической победы нашего народа.
А.И. Солженицын
