«Россия в концлагере», № 15. БАМ.

Однажды мы сидели у печки Марковича. Поздно вечером он вернулся и таинственно сообщил:

— Совершенно секретно: едем на БАМ. На Байкало-Амурскую магистраль. На Дальний Восток. Стратегическая стройка. Свирьстрой к чёрту. Подпорожье к чёрту. Все отделения сворачиваются. Все — на БАМ.

По душе пробегал какой-то ещё не определённый холодок. Всё летело в таинственную и жуткую неизвестность набатного звука БАМ. Дальнейшая информация была несколько сбивчива. Получен приказ о переброске 35 000 заключённых со Свирьстроя на БАМ. Будут брать не всех, но кого именно — неизвестно. Хуже всего дорога. Не меньше двух месяцев езды.

Я вспомнил наши кошмарные пять суток этапа от Ленинграда до Свири, и по спине поползли мурашки. Два месяца! Да кто же это выдержит? Маркович казался пришибленным, да и мы чувствовали себя придавленными этой новостью. Кошмаром вставали шестьдесят суток заметённых пургой полей, ледяного ветра, холода, голода и жажды. И потом БАМ: якутские становища в страшной Забайкальской тайге. Новостройки на трупах, как было на канале, о котором один беломорстроевец говорил мне: «Тут на этих плотинах больше людей в землю вогнано, чем брёвен…»

Секретная информация о БАМе на другой день стала известна всему лагерю. Пятидесятитысячная «трудовая» армия стала, как вкопанная. Был момент нерешительности, колебания, и потом всё полетело к чертям.

В тот же день прибыли новые войска ГПУ. Плотное кольцо застав и патрулей окружило лагерные пункты. Движение между лагерными пунктами было прекращено. По всякой человеческой фигуре вне дорог стреляли без предупреждения. Таким образом, убили десятка полтора местных крестьян, но в издержках революции эти трупы, разумеется, ни в какой счёт не шли.

Работы в лагере были брошены все. На местах работ были брошены топоры, пилы, ломы, лопаты, сани. В ужасающем количестве появились саморубы. Старые лагерники, зная, что значит двухмесячный этап, рубили себе кисти рук, ступни, колени, лишь бы только попасть в амбулаторию и отвертеться от этапа. Начались совершенно бессмысленные кражи и налёты на склады и магазины. Люди пытались попасть в штрафной изолятор и под суд, лишь бы уйти от этапа. Но саморубов приказано было в амбулаторию не принимать, налётчиков стали расстреливать на месте.

«Перековка» вышла с аншлагом об энтузиазме, о великой чести БАМовских строителей и — что было хуже всего — о льготах. Приказ Гулага обещал ударникам БАМа неслыханные льготы: сокращение срока заключения на треть и даже на половину, перевод на колонизацию, снятие судимости. Льготы пронеслись по лагерю, как похоронный звон над заживо погребёнными: советская власть даром ничего не обещает. Если обещает, значит, условия работы будут неслыханными и не значит, что обещания выполнят. Когда советская власть выполняет свои обещания?

Лагпунктами овладело безумие. Бригада плотников на втором лагпункте изрубила топорами чекистскую заставу и, потеряв 11 человек убитыми, прорвалась в лес. Лес был завален метровым слоем снега. Лыжные команды ГПУ в тот же день настигли прорвавшуюся бригаду и ликвидировали её. На том же лагпункте ночью спустили под откос экскаватор, он проломил полуметровый лёд и разбился о камни реки. На третьем лагпункте взорвали два локомобиля. Три трактора-тягача без водителей прошли по Погре, один навалился на барак столовой и раздавил его, два других свалились в Свирь и разбились. Низовая администрация распродавала на олонецком базаре запасы лагерных баз и пила водку. У железнодорожного тупичка подожгли колоссальные склады лесоматериалов. В двух-трёх вёрстах можно было читать книгу.

Чудовищные зарева сполохами ходили по низкому зимнему небу, трещала винтовочная стрельба, ухал разворованный рабочими аммонал. Казалось, для этого затерянного в лесах участка Божией земли наступили последние дни.

Нашему мирному житью пришёл конец. Если на лагерных пунктах творилось нечто апокалиптическое, то в УРЧ воцарился сумасшедший дом. Железная дорога подавала составы, но грузить их было некем. Потом, когда было кем грузить, не было составов. Ошалелая низовая администрация, запуганная «боевыми приказами», движимая общим лозунгом — «всё равно пропадать», пьянствовала и отсыпалась в потайных местах. На тупичках Погры торчало уже шесть составов. Сообразительные ребята из подрывников взорвали уворованным аммоналом железнодорожный мост, ведущий от Погры к магистральным путям.

В леса, топорами прорубая пути сквозь чекистские заставы, прорывались целые бригады в расчёте где-то отсидеться недели эвакуации, потом явиться с повинной, получить лишние пять лет отсидки, но всё же увернуться от БАМа.

Меня пересадили за пишущую машинку. Бывало, что я сутками не отходил от неё. Но, Боже ты мой, что это была за машинка!

Это было изделие советского казанского завода. Всё в ней звенело, гнулось и разбалтывалось. Но хуже всего был её норов. Вот, сидишь за этой сиротой, полуживой от усталости. Якименко стоит над душой. На какой-то букве каретка срывается с зубчатки и летит влево. От 12 экземпляров этапных списков остаются одни клочки. Якименко испускает сдержанный мат в пространство, администрация вздыхает с облегчением, значит можно поспать. А я сижу всю ночь, перестукивая изорванный список и пытаясь предугадать очередную судорогу этого эпилептического советского недоноска.

О горестной советской продукции писали много. Люди просиживают ночи над «казанскими сиротами», летят под откосы десятки тысяч вагонов (по Лазарю Кагановичу — 62 000 крушений за 1935 год, результат качества сормовской и коломенской продукции), ржавеют на железных кладбищах сотни тысяч тракторов, сотня миллионов людей надрывается от отупляющей и непосильной работы в советских урчах, стройках, совхозах, лагерях — и всё это тонет в великом марксистско-ленинско-сталинском болоте.

Всё сводится к проблеме качества. Качество коммунистической идеи неразрывно связано с качеством политики, управления, руководства — и результатов.

На поверхности болота маячат разрушающийся и почти забытый Турксиб, безработный Днепрострой, никому не нужный Беломорско-Балтийский канал, гигантские заводы — поставщики тракторных и иных кладбищ. И щеголяют в кавалерийских шинелях товарищи Якименки — поставщики кладбищ не тракторных.

Должен сознаться, что тогда мысли о качестве продукции мне в голову не приходили. На всех нас надвигалась катастрофа.

Приказ гласил: отправить в распоряжение БАМа 35 000 заключённых Подпорожского отделения в двухнедельный срок. Запрещается отправлять бывших военных, уроженцев Дальнего Востока, лиц, кончающих срок наказания до 1 июня 34 г., лиц, осуждённых по таким-то статьям и больных — по особому списку.

По поводу этого приказа можно было бы поставить целый ряд вопросов. Неужели, 35 тысяч пар рабочих рук нельзя было найти поближе к Дальнему Востоку, а не перебрасывать их через половину земного шара? Неужели, нельзя было подождать тепла, чтобы не везти 35 000 людей в заведомо истребительных условиях нашего этапа? Неужели, ГПУ не подумало, что в двухнедельный срок такой эвакуации физически выполнить невозможно? И, наконец, неужели ГПУ не понимало, что из наличных 45 000 заключённых Подпорожского отделения нельзя набрать 35 000 людей хотя бы относительно здоровых?

Все эти вопросы бессмысленны. Здесь действовала система, рождающая казанских сирот, декоративных гигантов и не тракторные кладбища. Якименко будет проводить промфинплан с железной беспощадностью. Якименко будет сажать людей в дырявые вагоны, в необорудованные теплушки. Он постарается впихнуть в эшелоны всех, кого можно — и здоровых и больных. Больные, конечно, не доедут живыми. Но разве хотя бы один раз в истории советской власти человеческие жизни останавливали победно-халтурное шествие хотя бы одного промфинплана?

До нас доходили сводки с крёстного пути эшелонов. От Погры они отправлялись со скудным запасом хлеба и дров, а иногда и вовсе без запасов. Предполагалось, что базы ГПУ по дороге снабдят эти эшелоны всем необходимым. Но никто не снабдил. Первые эшелоны ещё кое-что подбирали по дороге, а остальные ехали, Бог знает как. Железнодорожники рассказывали о том, как из поездов выносили сотни замёрзших трупов и складывали их в штабели в стороне от железной дороги. Рассказывали о крушениях, при которых обезумевшие люди выли в опрокинутых деревянных западнях теплушек.

Как-то в типографской баньке сидели мы трое, Маркович, Миша и Трошин. Настроение было висельное, а ещё Трошин нёс несусветную гнусность о БАМовских льготах, о трудовом перевоспитании, о строительстве социализма. Было невыразимо противно. Я предложил ему заткнуться или убираться.

— Я же вам говорил, Трошин, что вы конкретный идиот. — заявил Маркович. — Вот я посмотрю, какой из вас на этапе энтузиазм потечёт.
— Мы в пассажирском поедем, — мрачно ляпнул он.
— Хе, в пассажирском. А, может быть в международном хотите? С постельным бельём и вагоном рестораном? Молите Бога, чтобы хоть теплушка целая попалась. И с печкой. Вчера подали эшелон, так там печки есть, а труб нету… Хе, пассажирский. Вам просто нужно лечиться от идиотизма, Трошин.

Трошин забрал под мышку свои пожитки и исчез. Ни его, ни Марковича я больше не видал. На другой день утром их отправили на этап, погрузили в дырявую теплушку без трубы. Недаром, прощаясь, Маркович мне говорил:

— А вы, знаете, И. Л., сюда в СССР я ехал первым классом. Помилуйте, каким же ещё классом нужно ехать в рай. А теперь я тоже еду в рай. Только не в первом классе и не в социалистический. Интересно всё-таки, есть ли рай? Если хотите, И. Л., так у вас будет собственный корреспондент из рая. А? Вы думаете доеду? Ну, что вы, И. Л., я же знаю, что по дороге делается. И вы знаете. Какой-нибудь крестьянин, который с детства привык… А я — я же комнатный человек. Хе, социалистический рай. Вот мы с вами получаем маленький кусочек социалистического рая…

Промфинплан товарища Якименко трещал по швам. Уже не было и речи ни о двух неделях, ни о 35 тысячах. Железная дорога вовсе не подавала составов, то подавала такие, от которых БАМовская комиссия отказывалась наотрез: с дырами, куда и лошадь пролезла бы. Проверка здоровья дала совсем унылые цифры; не больше 6 тысяч человек могли быть признаны годными к отправке. Между тем ББК, исходя из хозяйственного расчёта: зачем кормить уже чужие рабочие руки, урезал нормы снабжения до уровня клинического голодания. Люди стали валиться с ног сотнями и тысячами. Снова стали работать медицинские комиссии. Через такую комиссию прошёл и я. Старичок доктор с беспомощным видом смотрит на оборванного лагерника, демонстрирующего отёкшую ногу, выстукивает, выслушивает. За столом сидит чин третьей части. Он-то и есть комиссия.

— Ну? — спрашивает чин.
— Отеки. Туберкулёз второй степени. Сердце…
И чин размашистым почерком пишет на формуляре — «годен».

Потом стали делать ещё проще. Полдюжины урчевской шпаны вооружили резинками. На оборотных сторонах формуляров, где стояли нормы трудоспособности и медицинский диагноз, всё стиралось и ставилось простое: «1 категория — полная трудоспособность».

Эти люди не имели никаких шансов доехать до БАМа живыми. Они знали это, и мы знали это, и знал Якименко. Но Якименко делал карьеру, и промфинплан он выполнял за счёт тысяч человеческих жизней. Подделанных при помощи резинки людей слали на такую же верную смерть, как если бы их просто бросили в прорубь Свири.

Между Якименко и Борисом возникали трения, которые ничего хорошего не предвещали. Старший врач отделения заболел; Бориса назначили на его место, и Борису приходилось своей подписью скреплять вытертые резинкой диагнозы и новые пометки «Годен».

Как-то утром приходит в УРЧ Борис. Вид у него немытый, небритый и обалделый, как впрочем и у всех нас. Я заметил, что в Борисе какая-то гайка выскочила, и теперь он будет идти напролом. По части хождения напролом Бориса можно считать мировым специалистом; на душе стало беспокойно. Я хотел спросить Бориса, в чём дело, но в этот момент вошёл Якименко. Вид у него был ошалелый и раздражённый; он работал, как и все мы, а промфинплан таял с каждым днём. Увидав Бориса, Якименко резко повернулся к нему:

— Что это означает, товарищ Солоневич? Представитель третьей части заявил мне, что вы там бузите. Предупреждаю вас, чтобы этих жалоб я больше не слышал.
— У меня, гражданин начальник, есть жалоба и на них.
— Плевать мне на ваши жалобы! Здесь лагерь, а не университетская клиника. Вы обязаны исполнять то, что вам приказывает третья часть.
— Третья часть имеет право приказывать мне, как заключённому, но она не имеет права приказывать мне, как врачу. Третья часть может не считаться с моими диагнозами, но подписывать их диагнозов я не могу.

По закону Борис был прав. Я вижу, что здесь столкнулись два чемпиона по хождению напролом с шансами на стороне Якименки. У Якименки на лбу надуваются жилы.
— Гражданин начальник, позвольте вам доложить, что от дачи своей подписи под постановлениями отборочной комиссии я отказываюсь категорически.

Якименко смотрит в упор на Бориса и лезет в карман. В моём воспалённом мозгу мелькает мысль о том, что Якименко лезет за револьвером — совершенно нелепая мысль. Если Якименко попробует оперировать револьвером или матом, Борис двинет его по челюсти, и это будет последний промфинплан на жизненном поприще Якименки. Свою жалобу Борис перекладывает из правой руки в левую, а правая расслабленным жестом опускается вниз. Я знаю этот жест по рингу — рука отводится для удара снизу по челюсти. Мысли летят с сумасшедшей стремительностью: Борис ударит, актив и чекисты кинутся всей сворой, я и Юра пустим в ход свои кулаки — и через секунд пятнадцать все наши проблемы будут решены окончательно.

Немая сцена. УРЧ перестал дышать. И вот с лежанки, на которой дремлет помощник Якименки, сквернослов Хорунжик, вырываются трели неописуемого мата. Мат Хорунжика никому не адресован, просто ему не дают спать. Хорунжик поворачивается на другой бок и натягивает шинель на голову.

Якименко вытягивает из кармана коробку папирос и протягивает Борису. Я глазам своим не верю.
— Спасибо, гражданин начальник. Я не курю.
— Позвольте вас спросить, доктор Солоневич, — сухим и резким тоном говорит Якименко. — Так какого же чёрта вы взялись за комиссионную работу? Это же не ваша специальность. Вы ведь санитарный врач. Не удивительно, что третья часть не доверяет вашим диагнозам. Чёрт знает, что такое. Берутся люди не за своё дело.

Вся эта мотивировка не стоит выеденного яйца, но Якименко отступает, и это отступление нужно всемерно облегчить.
— Я ему это несколько раз говорил, товарищ Якименко. — вмешиваюсь я. — По существу, это всё доктор Щуквец напутал.
— Вот ещё, эта старая шляпа, доктор Шуквец, — Якименко хватается за якорь спасения начальственного лица. — Вот, что. Я сегодня же прикажу снять вас с комиссионной работы. Займитесь санитарным оборудованием эшелонов. За каждую мелочь я буду взыскивать с вас лично. Никаких отговорок. Чтобы эшелоны были оборудованы на ять.

Эшелонов нельзя оборудовать не то, что на ять, но даже и на ижицу потому, что оборудовать их нечем. Но Борис отвечает:
— Слушаю, гражданин начальник.

Вечером мы идём за обедом. Борис говорит:
— Да, а что ни говори, а с умным человеком приятно поговорить. Даже и с умной сволочью.
Уравнение с неизвестной причиной якименковского отступления нами уже решено. После обеда Юра докладывает в тоне Шерлока Холмса.

— Что было бы, если бы Якименко арестовал Боба? Во-первых, врачей у них и так не хватает. Во-вторых, что сделал бы Ватик? Ватик мог бы пойти в приёмочную комиссию БАМа и заявить, что Якименко их систематически надувает, даёт дохлую рабочую силу. Из БАМовской комиссии кто-то поехал бы в Медгору и устроил бы там скандал… Верно?

— Почти, — говорит Борис. — Только БАМовская комиссия заявила бы не в Медгору, а в Гулаг. По линии Гулага Якименке влетело бы за зряшные расходы по перевозке трупов, а по линии ББК за то, что не хватило ловкости рук. А если бы не было тут тебя с Ватиком, Якименко слопал бы меня и даже не поперхнулся бы.

Лагпункт неузнаваем. Уже давно никого не выпускают в лес из боязни, что люди разбегутся, хотя бежать некуда. На лагпункте дров нет. Всё, что с трудом, жертвами и спешкой строилось три месяца назад, идёт в печку. Ломают на топливо бараки, склады и кухни. Лежит кем-то взорванный мощный дизель, привезённый для стройки плотины. Валяются изогнутые буровые трубы. Всё это импортное, валютное. У барака стоит толпа заключённых, человек четыреста. Она окружена цепью стрелков ГПУ. Кроме винтовок стоят на треножниках два лёгких пулемёта. Перед толпой заключённых — столик, за которым местное начальство.

Кто-то из начальства равнодушно выкликает:
— Иванов! Есть?
Толпа молчит.
— Петров!
Толпа молчит.
Люди на лагпункте растеряли или побросали свои «рабочие карточки». И вот, когда вызывают на БАМ Иванова 25-го, то этот Иванов предпочитает не откликаться.

Колонну выгоняют из барака на мороз, оцепляют стрелками и начинают вызывать. Колонна отмалчивается. Меняется начальство, сменяются стрелки, а колонну всё держат на морозе. Понемногу молчальники сдаваются, сперва рабочие и интеллигенция; потом крестьяне и, наконец, урки. Но урки часто не сдаются до конца, валятся на снег и замёрзших относят в амбулаторию или в яму общей могилы. Совершенно безнадёжная система сопротивления. Вот в толпе уже свалилось несколько человек. Их подберут не сразу, чтобы не симулировали. Говорят, одна землекопная бригада поставила рекорд — выдержала двое суток такого измора, и из неё откликнулось не больше половины. Но от другой половины не много осталось.

— Неужели не узнаёте? Неужели, вы возвысились до таких высот, что для вас простые лагерники, вроде Гендельмана, не существуют?

Точно кто-то провёл мокрой губкой по лицу рыжего человека и смыл бородищу, усищи, снял бушлат, и под этим очутился Зиновий Яковлевич Гендельман таким, каким я его знал по Москве — сотканный из мускулов, бодрости и зубоскальства. Конечно, это свинство, но встретить 3. Я. мне было очень радостно. Так стоим мы и тискаем друг другу руки.

— Значит, сели, наконец, — неунывающим тоном умозаключает Гендельман. — Я ведь вам предсказывал. Правда, и вы мне предсказывали. Какие мы с вами проницательные! И как это у нас обоих не хватило проницательности, чтобы не сесть? Не правда ли, удивительно? Итак, по каким статьям попали вы сюда?

Я рассказываю. Блеск исчезает из глаз Гендельмана.
— Да, вот это плохо. Это уж не повезло. — Гендельман оглядывается кругом и переходит на немецкий язык: — Вы ведь всё равно сбежите?
— До сих пор мы считали это само собою разумеющимся. Но вот теперь эта история с отправкой сына. А ну-ка, 3. Я., мобилизуйте вашу «юдиши копф» и что-нибудь изобретите.

Гендельман запускает пальцы в бороду и осматривает вагоны, проволоку, ельник, снег, как будто отыскивая там решение.
— А попробовали бы вы подъехать к БАМовской комиссии.
— Думал и об этом. Безнадёжно.
— Может быть, не совсем. Видите ли, председателем этой комиссии торчит некто Чекалин. Я его знаю по Вишерскому лагерю. Он коммунист с дореволюционным стажем, и человек он неглупый. Неглупый коммунист с таким стажем, если он до сих пор не сделал карьеры — значит, что он человек порядочный и что он рано или поздно сядет. Он понимает это и сам. Словом, тут есть психологические возможности.

Самым жестоким испытанием для нас была угроза отправки Юры на БАМ. Мы с Борисом отправке не подлежали: в наших формулярах значилась статья 58–6 (шпионаж), и нас Якименко не смог бы отправить, если бы и хотел: наших документов не приняла бы приёмочная комиссия БАМа. Но Юра этой статьи не имел.

Я как-то спросил Якименко об оставлении Юры. Якименко отвечал мне коротко, но неясно. Это было похоже на полуобещание, подлежащее исполнению в случае, если норма отправки будет выполнена. Но с каждым днём становилось всё яснее, что норма выполнена быть не может и не будет.

Однажды Юра мне сообщил, что в дополнительный список на ближайший этап урчевский актив ухитрился включить и Юру; что список уже подписан начальником отделения Ильиных, и что сегодня вечером за Юрой придёт вооружённый конвой, чего для отдельных лагерников не делалось никогда.

Борис запрятал Юру в покойницкую при больнице, где он и просидел двое суток. Актив искал его по всему лагерю. О переживаниях этих двух дней рассказывать было бы слишком тяжело.

Через два дня приехал Якименко. Я сказал ему, что вопреки его прямой директиве, Стародубцев обходным путём включил Юру в список, что ввиду этого сорвалась подготовка очередного эшелона (одна машинка оставалась безработной), и что Юра пока что скрывается за пределами досягаемости актива. Якименко посмотрел на меня мрачно и сказал:
— Позовите мне Стародубцева.

Я позвал Стародубцева. Минут через пять Стародубцев вышел от Якименки в состоянии близком к истерии. Он что-то хотел сказать мне, но величайшая ненависть сдавила ему горло. Он только ткнул пальцем в дверь якименковского кабинета. Я вошёл туда.
— Ваш сын сейчас на БАМ не едет. Пусть он возвращается на работу. Но с последним эшелоном поехать ему, вероятно, придётся.
Я сказал:
— Товарищ Якименко, но ведь вы мне обещали.
— Ну и что же, что обещал. Подумаешь, какое сокровище ваш Юра.
— Для… для меня сокровище… — я почувствовал спазмы в горле и вышел.

Стародубцев подслушивал под дверью, и все его добрые чувства ко мне выразились в одном слове, в котором было… многое в нём было.
— Сокровище, гы-ы…

Я схватил Стародубцева за горло. Из актива с места не двинулся никто. Стародубцев судорожно схватил мою руку и почти повис на ней. Когда я разжал руку, Стародубцев мешком опустился на пол. Актив молчал.
Я понял, что ещё одна такая неделя, и я сойду с ума.

Я вспомнил о совете Гендельмана, о председателе приёмочной комиссии БАМа чекисте Чекалине и понял, что этот чекист — единственный способ спасения.

Всяческими ухищрениями узнал его адрес. Поздно вечером, воровато пробираясь по сугробам снега, я подошёл к избе. Хозяйка на мой стук подошла к двери, но открывать не хотела. Через минуту-две к двери подошёл Чекалин. Дверь открылась на десять сантиметров. Из щели мне в живот смотрел ствол парабеллума. Электрический фонарик осветил меня.

— Вы заключённый?
— Да.
— Что вам нужно? — голос Чекалина был резок и подозрителен.
— Гражданин начальник, у меня к вам очень серьёзный разговор и на очень серьёзную тему.
— Ну, говорите.
— Гражданин начальник, этот разговор я через щель двери вести не могу.

Луч фонарика упёрся мне в лицо. Я стоял, щурясь от света и думал о том, что малейшая оплошность может стоить мне жизни.
— Оружие есть?
— Нет.
— Выверните карманы.
Я вывернул карманы.
— Войдите.
Я вошёл. Чекалин взял фонарик в зубы и не выпуская парабеллума, свободной рукой ощупал меня всего. Видна была большая сноровка.
— Проходите вперёд.
Я сделал два-три шага вперёд и остановился в нерешимости.
— Направо… Наверх… Налево, — командовал Чекалин.
Совсем, как в коридорах ГПУ. Да, сноровка видна. Мы вошли в убого обставленную комнату. Чекалин тем же резким тоном спросил;
— Ну-с, так что же вам угодно?

Начало разговора было малообещающим, а от него столько зависело. Я постарался собрать все свои силы.
— Гражданин начальник, последние эшелоны составляются из людей, которые до БАМа заведомо не доедут.
У меня запнулось дыхание.
— Вам, как приёмщику рабочей силы, нет никакого смысла нагружать вагоны полутрупами и выбрасывать в дороге трупы. Я хочу предложить давать вам списки больных, которых ББК сажает в эшелоны под видом здоровых. В нашей комиссии есть врач. Он не может проверить всех этапников, но может проверить людей по моим спискам.
— Вы по каким статьям сидите?
— Пятьдесят восемь-шесть, десять и одиннадцать; пятьдесят девять-десять.
— Срок?
— Восемь лет.
— Так… Вы по каким, собственно, мотивам действуете?
— По многим мотивам. В частности и потому, что на БАМ придётся, может быть, ехать и моему сыну.
— Это тот, что рядом с вами работает?
— Да.

Чекалин уставился на меня пронизывающим, но ничего не говорящим взглядом. Я чувствовал, что от нервного напряжения у меня начинает пересыхать во рту.
— Так… — сказал он раздумчиво.
Потом, отвернувшись немного в сторону, опустил предохранитель своего парабеллума и положил оружие в кобуру.

— Ваше предложение для меня приемлемо. Но если вы воспользуетесь этим для посторонних целей, протекции или чего — вам пощады не будет.
— Моё положение настолько безвыходно, что вопрос о пощаде меня мало интересует. Меня интересует вопрос о сыне.
— А он за что попал?
— По существу за компанию. Связи с иностранцами.

— Якименко карьерист и прохвост, — отрезал Чекалин. — Он думает, что сделает карьеру.
— По всей вероятности, сделает.
— Поскольку от меня зависит, сомневаюсь. А от меня зависит. Об этих эшелонах узнает и Гулаг. Штабели трупов по дороге Гулагу не нужны.
Я подумал о том, что штабели трупов до сих пор Гулагу не мешали.

Когда я вышел на улицу, мне хотелось приплясывать. Но, умудрённый опытами, я подверг эту ситуацию «марксистскому анализу». Марксистский анализ дал благоприятные результаты. Чекалину я оказывал существенную услугу; не потому, что кто-то его бы потом попрекал штабелями трупов по дороге, а потому, что его бы обвинили в ротозействе. Всучили ему гнилой товар, а он и не заметил. С точки зрения советских работорговцев — промах весьма предосудительный.

Собрание фамилии Солоневичей подтвердило мои соображения о том, что Чекалин не подведёт. Помимо психологических расчётов был и ещё один. Связью с заключённым, использованием заключённого для шпионажа против лагерной администрации, Чекалин ставит себя в сомнительное положение. Если Чекалин подведёт, то перед «подводом» подумает о том, что я могу пойти на отчаянные комбинации; ведь, пошёл же я к нему с этими списками. А о том, чтобы иметь в руках доказательства этой преступной связи, я уж позабочусь. Поставленный в безвыходное положение, я эти доказательства предъявлю третьей части. Чекалин же находится на территории ББК. Словом, идя на всё это, Чекалин должен был держаться до конца.

И. Л. Солоневич

22 views·2 shares