«Россия в концлагере», № 26. Кабинка монтёров.
135 проц. выработки давали нам право на сверхударный паёк и сверхударный обед. Паёк 1100 грамм хлеба мы получали регулярно, а сверхударных обедов и в заводе не было. Право на сверхударный обед, как и многие из советских прав, оставалось отдалённой, оторванной от действительности абстракцией, и я махнул на эти сверхударные обеды рукой. Однако, Юра считал, что махать не следует. Я преодолел свою лень и пошёл к заведующему снабжением.
Заведующий принял меня неприветливо; не послал сразу к чёрту, но выразил близкую к этому мысль. Однако, заведующий ошибся в оценке моего советского стажа. Я сказал, что дело вовсе не в обедах, а в том, что он срывает политику советской власти, занимается уравниловкой — проявлением троцкистского загиба.
Проблема сверхударного обеда предстала перед заведующим в новом для него аспекте. Тон был снижен на целую октаву. Чёртова мать была отодвинута в сторону.
— Так, что же я, товарищ, сделаю, когда у нас таких обедов вовсе нет?
— Это, товарищ заведующий, дело не моё. Нет обедов, давайте другое. Вопрос не в обеде, а в стимулировании.
Заведующий поднял брови и сделал вид, что насчёт стимулирования он понимает: «необходимо стимулировать лагерную массу, чтобы никакой уравниловки, тут же политическая линия». Мы стали получать сверх обеда то по сто грамм творогу, то по копчёной рыбе, то по куску конской колбасы.
Заведующий снабжением стал относиться к нам с беспокойным вниманием: как бы эти сукины дети ещё какого-нибудь загиба не откопали.
Одной из самых тяжёлых работ была пилка и рубка дров. Рубка ещё туда-сюда, а с пилкой было очень тяжело. У меня мало выносливости к однообразным механическим движениям. Пила же была советская, на сучках гнулась, оттопыривались в стороны зубцы, разводить их мы не умели; пила тупилась после пяти-шести часов работы. Вот согнулись мы над козлами и пилим. Подошёл какой-то рабочий, маленького роста, вертлявый и смешливый.
— Что пилите, господа честные? Этакой пилой хоть отца родного перепиливать. А ну-ка дайте я на струмент ваш посмотрю.
Я с трудом вытащил пилу из зареза. Рабочий крякнул:
— Её пустую таскать, так нужно до трактору с каждой стороны поставить. Так и быть, дам я вам пилочку одну, у нас в кабинке стоит, ещё старорежимная.
Рабочий замялся, испытующе осмотрел наши очки: «Ну, вы, я вижу, не из таких, чтобы спёрли; как попилите, так поставьте её обратно в кабинку». Рабочий через минуту вернулся с пилой. Постучал по полотнищу. Пила действительно звенела. «Посмотрите, ус-то какой». На зубцах пилы действительно был «ус» — отточенный острый конец зубца. Рабочий поднял пилу к своему глазу и посмотрел на линию зубцов:
«А разводка-то, как по ниточке». Разводка действительно была, как по ниточке. Такой пилой в самом деле можно было и норму выработать. Рабочий вручил мне эту пилу с весёлой торжественностью и с видом мастерового человека, знающего цену хорошему инструменту.
— Вот это пила. Даром, что при царе сделана. Хорошие пилы при царе делали. А теперь ни царя, ни пилы, ни дров. Семья у меня в Питере, так чёрт его знает, чем она там топит. Ну, прощевайте, бегу. Замёрзнете, валяйте к нам в кабинку греться. Ребята там подходящие. Ещё при царе сделаны. Ну, бегу.
Эта пила сама в руках ходила. Попилили, сели отдохнуть. Достали из карманов по куску промёрзшего хлеба и стали завтракать. Шла мимо группа рабочих. Предложили попилить: вот, мы вам покажем класс. Показали. Класс действительно был высокий, чурбашки отскакивали от бревна, как искры.
— Ко всякому делу нужно свою сноровку иметь, — с поучительным сожалением сказал высокий мрачный рабочий.
На его измождённом лице была характерная татуировка углекопа: голубые пятна царапин с въевшейся на всю жизнь угольной пылью.
— А у вас-то откуда такая сноровка? — спросил я. — Вы, видимо, горняк. Не из Донбасса?
— И в Донбассе был. А вы по этим меткам смотрите? — я кивнул головой. — Да, уж кто в шахтах был, на всю жизнь меченным остаётся.
Монтёры — народ дружный и хозяйственный. Кабинка — дощатая пристройка, внутри нары человек на 10–15, большой, выструганный стол. На стенках висели географические карты, старые, подклеенные школьные полушария. Висело скромное количество вождей — ни энтузиазма, но и ни контрреволюции; вырезанные из журналов портреты Тургенева, Достоевского и Толстого — тоже изорванные и подклеенные. Была полочка с книгами, десятка четыре, шахматная доска и самодельные шахматы. На специальных полочках с дырками поразвешены слесарные и монтёрские инструменты. Основательная каменная печурка пылала приветливо и уютно. Над ней стоял громадный жестяный чайник, и из чайника шёл пар. Мы сняли бушлаты. На столе появился чаёк — по-советски, просто кипяток, без сахару и без заварки.
Середа полез на свои нары и извлёк оттуда небольшую булку белого хлеба, порезал её на части и молча разложил перед каждым присутствующим. Белого хлеба мы не видали с момента нашего водворения в ГПУ. Юра посмотрел на него не без вожделения и сказал:
— У нас, товарищи, свой хлеб есть. Спасибо, не стоит.
Середа посмотрел на него с деланной внушительностью.
— А вы, молодой человек, не кочевряжьтесь. Берите пример со старших, те отказываться не будут. Это хлеб трудовой. Чинил проводку и от пролетарской барыни на чаёк получил.
Монтёры и всякий трудовой народ ухитрялись даже в лагере заниматься частной практикой. Кто занимался проводкой и чинил электрическое освещение у вольнонаёмных, то есть в чекистских квартирах, кто из ворованных казённых материалов мастерил ножи, серпы и косы для вольного населения, кто чинил замки, кто занимался «внутренним товарооборотом» по такой схеме: монтёры снабжают кабинку мукомолов спёртым с электростанции керосином, мукомолы снабдят монтёров спёртой с мельницы мукой — все довольны, и все сыты. Не жирно, но сыты. Мухин высушивал на печке почти весь свой пайковый хлеб и слал его через подставных лиц на волю в Питер своим ребятишкам. Эта рабочая публика жила дружно и спаянно, в актив не лезла, доносами не занималась, выкручивалась, как могла и выкручивала, кого могла.
Ленчик взял свой ломоток белого хлеба и поддержал Середу:
— Как сказано в писании, дают — бери, а бьют — беги. Середа у нас парень умственный. Он жратву из такого места выкопает, где десятеро других с голоду бы подохли. Говорил я вам, ребята у нас гвозди, при старом режиме сделаны, не то, что советская фабрикация. — Ленчик похлопал по плечу Пиголицу. — Не то, что вот выдвиженец этот.
— Бросил бы ты трепаться, Ленчик. Что это ты всё про старый режим врёшь? Мало тебя что ли по морде били?
— Насчёт морды не приходилось, браток. Не приходилось. Конечно, люди мы простые. По пьяному делу — не без того, чтобы потасовочку завести. Был грех, был грех. Так я, браток, на свои деньги пил, на заработанные. Да и денег у меня, браток, довольно было, чтобы и выпить и закусить и машину завести, чтоб играла вальс «Дунайские волны». А ежели перегрузочка случалась, это значит — «Извозчик, на Петербургскую, двугривенный!» За двугривенный две версты барином едешь. Вот как оно, браток.
— И всё ты врёшь. — сказал Пиголица. — Уж врал бы в своей компании, чёрт с тобой.
— Для нас, браток, всяк человек — своя компания.
— Наш Пиголица, — вставил своё разъяснение Середа, — парень хороший. Он несколько волком глядит оттого, что в мозгах у него промфинплана не хватает. И чего ты треплешься, чучело? Говорят люди, которые почище твоего видали. Сиди и слушай. Про хорошую жизнь в лагере вспоминать приятно.
— А вот я послушаю. — раздражённо сказал Пиголица. — Все вы старое хвалите, как сговорились. А вот я свежего человека спрошу.
— Ну, ну. Спроси.
Пиголица испытующе уставился в меня.
— Вы, товарищ, старый режим, вероятно, помните?
— Помню.
— Значит и закусочку и выпивку покупать приходилось?
— Не без того.
— Вот старички эти меня разыгрывали. Ну, они сговорившись. Вот, скажем, если Ленчик дал бы мне в старое время рубль и сказал — пойди купи, — дальнейшее Пиголица стал отсчитывать по пальцам: — Полбутылки водки, фунт колбасы, белую булку, селёдку, два огурца да ещё папирос коробку; так сколько с рубля будет сдачи?
Вопрос Пиголицы застал меня несколько врасплох. Чёрт его знает, сколько всё это стоило. Кроме того, в советской России неудобно уж вспоминать старое время, особенно не в терминах официальной анафемы. Я слегка замялся. Мухин посмотрел на меня со своей невесёлой улыбкой.
— Ничего, не бойтесь. У парня в голове путаница. А так он парень ничего, в стукачах не работает. Я сам понимаю, полбутылки…
— А ты не подсказывай. Довольно уже разыгрывали. Ну, так сколько будет сдачи?
Я стал отсчитывать тоже по пальцам: полбутылки — примерно четвертак; колбаса, вероятно, тоже, булка — пятак, селёдка — три копейки, огурцы тоже вроде пятака, папиросы… Да, так с двугривенный сдачи будет.
— Никаких сдачей! — восторженно заорал Ленчик. — Кутить, так кутить. Гони, Пиголица, ещё пару пива и четыре копейки сдачи. А? Видал миндал?
Пиголица растерянно и подозрительно осмотрел всю компанию.
— Что? — спросил Мухин. — Опять скажешь, сговорились?
Вид у Пиголицы был мрачный, но отнюдь не убеждённый.
— Всё это ни черта подобного. Если бы такие цены были, и революции никакой не было бы. Ясно.
— Вот такие-то умники вроде тебя революцию и устраивали.
— А что за парень этот Пиголица? — спросил я. — Вы уверены, что он в третью часть не бегает?
— Ну, нет. Этого нету. — торопливо сказал Середа. — Это сын мухинского приятеля, Мухин его здесь и подобрал. Набил морду комсомольскому секретарю — ему пять лет и припаяли. Без Мухина пропал бы парнишка. Таким, как Пиголица, здесь хуже всего. Ума немного, опыта и того меньше, в политграмоты взаправду верят. Думает, в самом деле царство трудящихся. Но вот пять лет имеет, комсомольские права отстаивал. А начнёт отстаивать здесь — совсем пропадёт. Мухин, ты зря за него заступаешься. Никто его не обижает, а нужно, чтобы парень ходил, глаза раскрывши. Ежели бы нам в семнадцатом году так бы прямо, как дважды два, доказали, дураки вы, ребята, сами себе яму роете — мы бы здесь не сидели.
В этой кабинке мы провели много часов, то скрываясь от последних зимних бурь, то принимая приглашения насчёт чайку. Скоро в этой кабинке установились стандартные взаимоотношения между толковой частью интеллигенции и толковой частью пролетариата. Пролетарские отношения выражались в том, что у нас всегда была отточенная на ять пила, что мы были предупреждены о перемене коменданта и о необходимости выполнить норму целиком. Норму выполняла почти вся кабинка, так что, когда новый комендант пришёл проверить наши фантастические 135 процентов, ему оставалось только недоуменно потоптаться и искупить своё гнусное подозрение путаной фразой:
— Ну, вот. Если человек образованный…
Почему образованный человек мог выполнить количество работы, непосильное никакому профессионалу пильщику, осталось невыясненным, но наши 135 процентов были официально проверены и подтверждены. Ленчик не удержался и показал нос удалявшейся комендантской спине.
— Эх, если бы нам, да всем вместе, показали бы мы этой сволочи!
— Да, — сумрачно сказал Юра. — Дело только в том, что сволочь всё это знает ещё лучше, чем мы с вами.
— Это, молодой человек, ничего. Историю-то вы знаете. Ну, как были удельные князья, всякий врозь норовил — вот и насели татары. А как взялись все скопом, так от татар мокрое место осталось.
— Верно, — сказал Юра ещё сумрачнее. — Только татары сидели триста лет.
— Да, триста лет. Ну, теперь и темпы не те и народ не тот. Долго не просидят.
С нашей стороны мы поставляем кабинке интеллектуальную продукцию. Сейчас выбитые из всех колей русские массы очень в этом нуждаются. К кому мужик подойдёт с вопросом об удобрении своего приусадебного участка? К активу? Так актив к нему приставлен не для разъяснения, а для ограбления. К кому обратится рабочий с вопросами насчёт пенсии, переезда в другое место, жилищного прижима или уклонения от мобилизации. К профсоюзному работнику? Так профсоюзный работник приставлен, как «приводной ремень» от партии к массам, и ремень этот закручен туго. Словом, мужик пойдёт к сельскому интеллигенту, обязательно беспартийному, а рабочий пойдёт к городскому интеллигенту, предпочтительно контрреволюционеру. И оба они — и крестьянин и рабочий — всегда рады потолковать с хорошим, образованным человеком и о политике: какой, например, подвох в законе о колхозной торговле, ибо во всяком законе публика ищет подвоха, или что такое японец, и как обстоит дело с войной, ну и так далее. Обо всём этом написано в советской печати, но советской печати решительно никто не верит, в том числе и партийцы. Не верят даже и в том, где она не врёт.
В частном случае лагерной жизни возникает ряд особых проблем, например, с Мухиным. Семья осталась в Питере, семью лишают паспорта — куда деваться? Всё переполнено, везде голод. В Костроме придётся месяцами жить в станционном зале, в пустых товарных вагонах, под заборами и т. д. Жилищный кризис. На любом заводе жену Мухина спросят: а почему вы уехали из Ленинграда, и где ваш паспорт? Понятно, что с такими вопросами Мухин не обратится ни к юрисконсульту, ни в культурно-просветительный отдел. Я же сказал Мухину: нужно ехать не в Кострому, а в Махачкалу или Пишпек, там русских мало и там насчёт паспортов не придираются. В Пишпеке можно обратиться к некоему Ивану Ивановичу, восседающему в овцеводческом тресте. Иван Иванович может переправить жену Мухина или в опиумный совхоз в Каракола или в овцеводческий совхоз на Качкоре. Жить придётся в юрте, но с голоду не пропадут.
Всё это житейская проза, но кроме прозы возникают и другие вопросы. Например, о старой русской литературе, которую читают взасос, до полного измочаливания страниц, трижды подклеенных, замусоленных, наполненных карандашными вставками неразборчивых мест. Вот уж действительно пришло времечко, «когда мужик не Блюхера и не Милорда глупова…» Марксистскую расшифровку русских классиков знают все, но что «товарищи» пишут, уже в зубах навязло, в это никто не верит, хотя как раз тут марксистская критика сильна. Но всё равно, это «наши пишут», и читать не стоит.
Так в миллионах мест и по миллиону поводов идёт процесс выковывания нового народного сознания.
И. Л. Солоневич
