«Россия в концлагере», № 25. Рабочие и интеллигенция.
На бумажке было:
«Солоневич Иван. 8 часов. 135 проц»
«Солоневич Юрий. 8 часов. 135 проц»
Это означало, что мы выполнили по 135 процентов какой-то нормы и поэтому имеем право на получение сверхударного обеда и пайка в 1100 грамм хлеба. Тысяча сто грамм хлеба это капитал, но ещё большим капиталом было ощущение, что даже лагерный свет не без добрых людей.
Я догнал бригадира, угостил его папироской и заговорил с ним о нашем начальстве на этих рабствах. К термину «начальство» наш бригадир отнёсся скептически.
— Э, какое тут начальство! Все своя бражка.
Это объяснение меня не удовлетворило. Внешность бригадира несколько путанная. Какая же бражка для него своя? Я переспросил.
— Да, в общем же свои ребята. Рабочая публика.
Это было яснее, но не на много. Сейчас в России нет слоя более разнокалиберного, чем пресловутый рабочий класс, и званием рабочего прикрываются и урки, и кулаки, и активисты, и интеллигентская молодёжь, и многие другие.
— Ну, знаете, рабочая публика бывает уж очень разная.
— Где разная, а где и нет. Тут гаражи, электростанции, мастерские, мельницы. Кого попало не поставишь. Тут заведуют рабочие с квалификацией, с царского времени.
Квалифицированный рабочий да ещё с царского времени, это уже было ясно, определённо и утешительно. 135 процентов выработки потеряли неожиданность и приобрели закономерность: рабочий всамделишный, квалифицированный, да ещё царского времени не мог не оказать нам, интеллигентам, всей поддержки, на которую он способен. Правда, наш комендант рисковал. А вдруг бы кто-нибудь разоблачил нашу фактическую выработку! Но в советской России люди привыкли к риску и не только за себя самого.
Я всегда считал теорию разрыва интеллигенции с народом кабинетной выдумкой. Сколько выдумали мировоззренческих, мистических, философских и потусторонних небылиц! И какая от этого получилась путаница в терминах, понятиях и мозгах! Думаю, что ликвидация этого — основная, насущнейшая задача русской мысли, вопрос жизни и смерти интеллигенции, не столько подсоветской, сколько эмигрантской.
…В 1921–22 годах Одесса переживала «дни мирного восстания». «Рабочие» ходили по квартирам «буржуазии» и грабили всё, что де юре было лишним для буржуев и де факто казалось не лишним для восставших. Было просто сказать: вот ваши рабочие, вот русский рабочий класс! А это был никакой не класс, никакие не рабочие. Это была портовая шпана, люмпен-пролетариат Молдованки и Пересыпи, отбившиеся люди, генеалогический корень нынешнего актива. Они не были рабочими в той же степени, как не был интеллигентом дореволюционный околоточный надзиратель, бивший морду пьяному дворнику, как не был интеллигентом, то есть профессионалом умственного труда, старый барин, пропивавший последние закладные.
Эти мистические кабинетные теории сыграли свою жестокую роль. Они раздробили единый народ на противостоящие друг другу группы. Отбросы классов были представлены, как характерные представители их. Большевизм гениально использовал путаницу кабинетных мозгов, извлёк из неё далеко не кабинетные последствия.
Русская революция дала мне блестящую возможность проверить свои и чужие точки зрения на некоторые вопросы. За такую проверку годом концлагеря заплатить стоило. Части российской эмиграции год концлагеря великолепно протёр бы глаза и привёл в порядок мозги. Вероятно, группу новых возвращенцев этим средством принудят воспользоваться.
В дни, когда культурную Одессу грабили «мирными восстаниями», я работал грузчиком в рабочем кооперативе. Меня послали с грузовиком пересыпать бобы из закромов в мешки. Шофёр с грузовиком уехал, и мне пришлось работать одному. Было неудобно, некому мешок держать. Работаю. Прогудел заводской гудок. Мимо склада бредут кучки рабочих, голодных, рваных, истомлённых. Прошли, заглянули, пошептались, потоптались, вошли в склад.
— Что ж они, сукины дети, на такую работу одного человека поставили?
— Что же делать, вероятно, людей больше нет.
— У них-то грузчиков нету! У них по комиссариатам одни грузчики и сидят. Ну, давайте, мы вам подсобим.
Подсобили. Их было человек десять, и бобы были ликвидированы за час. Один рабочий похлопал ладонью последний завязанный мешок.
— Вот, значит, ежели коллективно поднажмать, так раз — и готово. Ну, закурим что ли, чтоб дома не журились.
Закурили, поговорили о том, о сём. Стали прощаться. Я поблагодарил. Один рабочий, оглядывая мою внешность, подозрительно спросил:
— А вы-то давно на этом деле работаете?
Я промычал что-то невнятное. Первый рабочий вмешался в мои междометия.
— А ты, товарищок, дуру из себя не строй. Видишь, человек образованный, разве его дело с мешками таскаться.
Сумрачный рабочий плюнул и матерно выругался.
— Вот поэтому то, мать его, так всё и идёт. Которому мешки грузить, так он законы пишет, а кому законы писать, так он с мешками возится. Учился человек. Деньги на него трачены. По такому пути далеко-о-о мы пойдём.
Первый рабочий, прощаясь и подтягивая на ходу штаны, успокоительно сказал:
— Ну, ни черта. Мы им кишки выпустим.
Я от неожиданности задал явственно глуповатый вопрос: кому это им?
— Ну, уж кому, это и вы знаете, и мы знаем.
Повернулся, подошёл к двери, снова повернулся ко мне и показал на свои рваные штаны.
— В семнадцатом году, когда товарищи про всё это разорялись, вот, думаю, будет рабочая власть, так будет у меня и костюмчик и всё такое. А вот с того времени, как были эти штаны, так одни и остались. Одного прибавилось — дыр. И во всём так. Хозяева! Управители! Нет уж, мы им кишки выпустим.
Насчет кишок пока что не вышло. Сумрачный рабочий оказался пророком: пошли действительно далеко, гораздо дальше, чем в те годы мог кто бы то ни было предполагать.
Кто же был типичен для рабочего класса? Те, кто грабил буржуйские квартиры или те, кто помогал мне грузить мешки? Донбассовские рабочие, которые шли против добровольцев, подпираемые сзади латышско-китайско-венгерскими пулемётчиками, или ижевские рабочие ударных колчаковских полков?
Прошло много лет. Потом были «углубления революции», «ликвидация кулака, как класса, на базе коллективизации деревни», голод на заводах и в деревнях, пять миллионов людей в концлагерях, не прекращающаяся работа подвалов ВЧК-ГПУ-НКВД.
За эти путанные и трагические годы я работал грузчиком, рыбаком, кооператором, чернорабочим, работником социального страхования, профработником и журналистом.
В нынешней советской жизни рыбная ловля удочкой не только тихий спорт — это способ пропитания. Это один из многих ответов на вопрос: как же это Русь не окончательно вымирает от голода. Спасают просторы. В странах, где просторов нет, революция обойдётся дороже.
Я знаю инженеров, бросивших профессию для рыбной ловли, сбора грибов и ягод. Рыбной ловлей не раз пропитывался и я. Бесчисленные таборы рабочих бродят по берегам российских озёр, прудов и рек. Около крупных центров, под Москвой, эти берега усеяны «куренями» — землянками, прикрытыми сверху хворостом, еловыми лапками и мхом. Там ночуют пролетарские рыбаки, или в ожидании клёва отсиживаются от непогоды.
…Берег Учи под Москвой. Последняя полоска заката догорела, последняя удочка свёрнута. У ближайшего куреня собирается компания удельщиков. Зажигается костёр, ставится уха. Из одного мешка вынимается одна поллитровочка, из другого — другая. Спать до утренней зари не стоит. Потрескивает костёр, побулькивают поллитровочки, изголодавшиеся за неделю желудки наполняются пищей и теплом. И вот, у этих костров начинаются самые стоящие разговоры с пролетариатом. Хорошие разговоры! Никакой мистики, никаких вечных вопросов, никаких потусторонних тем. Хороший здравый смысл, проверенный веками лучшего в мире государственного и общественного устройства. Революция, интеллигенция, партия, промфинплан, цех, инженеры, прорывы, быт, война и прочее встают в таком виде, о каком и не заикается советская печать и в таких формулировках, какие не приняты ни в одной печати мира.
За этими куренями увязались было профсоюзные культотделы и понастроили там «красных куреней» — домиков с культработой, портретами Маркса, Ленина, Сталина и прочим принудительным ассортиментом. Из окрестностей этих куреней не то, что рабочие, а и окуни разбежались. «Красные курени» поразвалились и были забыты. Разговоры у костров с ухой ведутся без наблюдения и руководства со стороны профсоюзов. Эти разговоры дали бы необычайный материал для предрассветных «записок удильщика»; таких же, какими перед освобождением крестьян были тургеневские «Записки охотника».
Из бесконечных опросов, подымавшихся в этих разговорах «по душам», здесь я коснусь только вопроса отношения рабочего к интеллигенции.
Если «разрыва» не было и до революции, то до последних лет не была понятна взаимосвязь, нарушение которой оставляет кровоточащие раны на теле пролетариата и интеллигенции. Сейчас после страшных лет социалистического наступления трудящаяся масса частью почувствовала, а частью и осознала, что она интеллигенцию проворонила. Ту интеллигенцию, которая руководила страной во много раз лучше, честнее и человечнее, чем сейчас руководят партия и актив. Пролетариат и крестьянство ощущают свою вину перед интеллигенцией, в особенности перед интеллигенцией старой, которую они считают более толковой, образованной и способной к руководству. Везде, где я сталкивался с рабочими и крестьянами не в качестве «начальства», а в качестве равного или подчинённого, я ощущал с каждым годом всё резче некий неписанный лозунг русской трудовой массы:
«Интеллигенцию надо беречь».
Это не пресловутая российская жалостливость; какая уж жалостливость в лагере, который живёт на трупах. Это не сердобольная сострадательность богоносца к пропившемуся барину. Ни я, ни Юра не принадлежали и в лагере к числу людей, способных вызвать чувство жалости и сострадания: мы были сильнее и сытее среднего уровня. «Трудящаяся масса» поддерживала самое ценное, что у неё осталось — наследников и будущих продолжателей великих строек русской государственности и русской культуры.
…И я, интеллигент, ощущаю ясно всем нутром своим: я должен делать то, что нужно и полезно русскому рабочему и русскому мужику. Больше я не должен делать ничего. Остальное меня не касается, остальное от лукавого.
И. Л. Солоневич
