«Россия в концлагере», № 39. Ещё о кабинке монтёров.

Возня со спартакиадой не прерывала нашей связи с кабинкой монтёров — это было единственное место, где мы чувствовали себя дома, среди хороших русских людей. Не валяли люди дурака, не лезли в активисты, не делали лагерных карьер. Только здесь я чувствовал себя будто не в лагере. Только здесь отдыхала душа.

Как-то вечером, возвращаясь с Вички, я завернул в кабинку. У её дверей на самодельном верстаке Мухин что-то долбил стамеской:
— Промфинплан выполняете? — пошутил я и протянул Мухину руку.

Мухин оторвался от тисков, странно боком посмотрел на меня. Взгляд его был суров и печален. Вытер руку о штаны и снова взялся за стамеску.
— Простите, рука грязная, — сказал он.

Я растерянно опустил свою руку. Мухин продолжал ковыряться со стамеской, не глядя на меня и не говоря ни слова. Было ясно, что Мухин руки мне подавать не хочет. Я стоял столбом с ощущением незаслуженной обиды.
— Вы никак дуетесь на меня? — не очень удачно спросил я.

Мухин продолжал долбить стамеской, только стамеска нелепо скользила по зажатой в тиски гайке.
— Что тут дуться, — помолчав, сказал он. — А рука у меня действительно в масле. Зачем вам моя рука, у вас и другие руки есть.
— Какие руки? — не сообразил я.
Мухин поднял на меня тяжёлый взгляд.
— Да уж известно, какие.

Я понял. Что я мог сказать, и как я мог объяснить? Я повернулся и пошёл в барак. Юра сидел на завалинке у барака, глядя куда-то вдаль.
— В кабинку заходил? — спросил Юра.
— Заходил.
— Ну?
— И ты заходил?
— Заходил.
— Ну?

Юра помолчал и потом пожал плечами.
— Точно сексота встретили. Ну, я ушёл. Пиголица сказал, видали тебя с Подмоклым и у Успенского. Знаешь, Ва, давай больше не откладывать. Как-нибудь дать знать Бобу. Ну его к чёртовой матери. Прямо, хоть повеситься.

Повеситься хотелось и мне. Можно сказать, доигрался. Дохалтурился. И как объяснить Мухину, что халтурю я не для того, чтобы потом, как Успенский, сесть на их шеи и на их костях делать советскую карьеру. Если бы хотел делать советскую карьеру, я делал бы её не в лагере. Как это объяснить? Для того, чтобы объяснить это, пришлось бы сказать слово «побег», но я после прошлого опыта не скажу никому. А как всё это объяснить без побега?

— А как Пиголица? — спросил я.
— Так, растерянный. Подробно я с ним не говорил. О чём говорить? Разве расскажешь?

На душе было противно. Через неделю начинался официальный приём в техникум. Юру приняли автоматически, хотя в техникуме делать ему было нечего. Пиголицу не приняли, так как в его формуляре была статья о терроре. Техникум этот был предприятием идиотским. В нём было 300 учащихся, отделения дорожное, гражданского строительства, геодезическое, лесных десятников и какие-то ещё. Преподаватели — профессора Петербурга и Москвы, конечно, заключённые. Учащиеся — исключительно урки: принимали только социально близкий элемент, контрреволюционеры к порогу не допускались. Набрали три сотни полуграмотных уголовников, два месяца подтягивали их по таблице умножения, и уголовники открыто говорили, что они ни учиться, ни работать не собираются; как воровали, так и будут воровать; это на ослах воду возят, поищите других ослов. Юра был единственным исключением — учащимся с контрреволюционными статьями, но на подготовительные курсы Юру приняли по записке Радецкого, а в техникум — по записке Успенского. Об учёбе и говорить было нечего, но там были карты района и компасы. В техникум Юра поступил с целью спереть их, что он в своё время и сделал.

В этом техникуме я некоторое время преподавал физкультуру и русский язык, потом не выдержал и бросил сизифов труд, переливание из пустого в порожнее. Русский язык им не был нужен, у них был свой блатной жаргон. Но в техникум водили иностранных туристов и показывали: вот, видите, как перевоспитываем. Откуда иностранцам было знать? Тут и я бы поверил.

Пиголицу в техникум не пустили: в его формуляре статья о терроре. Террор заключался в зуботычине, данной по поводу жилищных склок секретарю ячейки. Большинство урок было не уверено, что шестью восемь — 48, а Пиголицу мы с Юрой дотянули до логарифмов включительно; урки откровенно не хотели ни учиться в техникуме, ни перековываться после его окончания, а Пиголица за возможность учёбы: «Да я бы, знаете, ей Богу, хоть полжизни отдал бы». Но у Пиголицы статья 58–8.

Юра сказал мне, что Пиголица совсем раздавлен, собирается не то топиться, не то вешаться. Я пошёл к Корзуну. Корзун встретил меня так же корректно и благожелательно, как всегда. Я изложил ему просьбу о Пиголице. Корзун развёл руками: ничего не могу поделать, инструкция Гулага. Я был взвинчен и раздражён и сказал Корзуну, что уж с глазу на глаз об инструкции Гулага не стоило бы говорить, а то я начну разговаривать о перековке и о пользе лагерной физкультуры — обоим будет неловко.

Корзун пожал плечами.
— И чего это вас заело?
— Вы понимаете, Климченко (фамилия Пиголицы) единственный человек, который из этого техникума хоть что-нибудь вынесет.
— А ваш сын ничего не вынесет? — не без ехидства спросил Корзун.
— Сыну осталось сидеть ерунда. Дорожным десятником он не будет. Я его в Москву в киноинститут отправлю. Послушайте, тов. Корзун, если ваши полномочия недостаточны для принятия Климченки, я обращусь к Успенскому.

Корзун вздохнул: «Эк вас заело!» Пододвинул к себе бумажку. Написал.
— Ну вот, передайте это директору техникума.

Пиголица зашёл ко мне в барак, путано поблагодарил и исчез. Кабинка понимала, что человек который делает головокружительную карьеру, может сбросить со своего стола кость благотворительности, но от этого сущность его карьеры не меняется. Своей руки кабинка нам не протянула.

…Возвращаясь вечером в барак, застаю у барака Акульшина. Он исхудал, оброс грязно-рыжей щетиной и вид имел ещё более угрюмый, чем обычно.
— А я вас поджидаю, начальник третьего лагпункта требует, чтобы сейчас же зашли.

Начальник третьего лагпункта ничего от меня требовать не мог. Я собрался было в этом тоне и ответить Акульшину, но увидал, что дело не в начальнике третьего лагпункта.
— Ну, что ж. Пойдём.

Молча пошли. Вышли с территории лагпункта. На берегу Кумсы валялись сотни выкинутых на берег брёвен. Акульшин внимательно осмотрелся вокруг.
— Давайте присядем.
Присели.
— Я насчёт начальника лагпункта только так, для людей сказал.
— Понимаю.
— Тут дело такое, — Акульшин вынул кисет.

Чугунные пальцы Акульшина слегка дрожали.
— Я к вам, тов. Солоневич, прямо — пан или пропал. Был у Мухина. Мухин говорит, ссучился твой Солоневич, с Подмоклым пьянствует, у Успенского сидит. — Акульшин посмотрел на меня упорным, тяжёлым и отчаянным взглядом.
— Ну и что? — спросил я.
— Я говорю — не похоже. Мухин говорит, что сами видали. А я говорю, что насчёт побегу я Солоневичу рассказал. Ну, говорит, и дурак. Это, говорю, как сказать. Солоневич меня разным приёмам обучил. Середа говорит, что тут чёрт его разберёт, такие люди с подходцем действуют, сразу не раскусишь.

Я пожал плечами и помолчал. Помолчал и Акульшин. Потом, точно решившись, как головой в воду, прерывающимся сухим голосом сказал:
— Ну, так я прямо. Пан или пропал. Мне смываться надо. Вроде, как сегодня, а то перебрасывают на Тулому. Завтра утром отправка.
— Смываться на Алтай? — спросил я.
— На Алтай, к семье. Ежели Господь поможет. Да вот, мне бы вкруг озера обойти с севера. На Повенец сейчас не пройти, на Петрозаводск и говорить нечего. Ежели бы мне… — голос Акульшина прервался. — Ежели бы мне бумажку какую на Повенец. Без бумажки не пройти.

Акульшин замолчал и посмотрел на меня суровым взглядом, за которым была скрытая мольба. Я посмотрел на Акульшина. Странная получалась игра. Если я дам бумажку, которую я мог достать, и Акульшин об этом знал или догадывался, и если кто-то из нас сексот, то другой, кто не сексот, пропадёт. Так мы сидели и смотрели друг другу в глаза. Конечно, проще было бы сказать — всей душой рад бы, да как её бумажку-то достанешь. Потом я сообразил, что третьей части сейчас нет смысла подводить меня сексотами; подвести меня, значит сорвать спартакиаду. Если даже у третьей части есть порочащие мою советскую невинность материалы, она предъявит их после спартакиады, а если спартакиада пройдёт хорошо, то не предъявит никогда.

Я пошёл в административную часть и выписал командировку на имя Юры для доставки в Повенец спортивного инвентаря. Завтра Юра заявит, что бумажка пропала, и что инвентарь отправили с оказией. Его на всякий случай и отправили. Акульшин остался сидеть на брёвнах; вероятно он представлял предстоящие ему тысячи вёрст по тайге и возможность того, что я вернусь не с бумажкой, а с оперативниками. Но без бумажки в эти недели пройти действительно было нельзя. Севернее Повенца выгружали новые тысячи вольно-ссыльных крестьян и район оцепили «манёврами» частей ГПУ.

Командировку мне выписали без разговоров, лагпунктовское начальство было уже вышколено. Я вернулся на берег реки к брёвнам. Акульшин сидел всё так же, понурив голову и уставившись глазами в землю. Он молча взял у меня бумажку. Я объяснил ему, как с нею нужно действовать и что нужно говорить.

— А на автобус до Повенца деньги у вас есть?
— Это есть. Спасибо. Жизни нету, вот какое дело. Нету жизни да и всё тут. Ну, скажем, дойду. А там? Сиди, как в норе барсук, пока не загрызут. Такое обстоятельство кругом. А земли кругом! Близок локоть, да нечего лопать.

Я сел на бревно против Акульшина. Закурили.
— А насчёт вашей бумажки не бойтесь. Ежели что — зубами вырву, не изжевавши проглочу. А вам бы тоже смываться.
— Мне некуда. Вам ещё туда-сюда. Нырнули в тайгу. А я что там буду делать? Да и не доберусь.
— Да, выходит так. Иногда образованному лучше, а иногда образованному-то и совсем плохо.

Тяжело было на душе. Я поднялся. Поднялся и Акульшин.
— Ну, ежели что, давай вам Бог, товарищ Солоневич. Давай вам Бог!
Пожали друг другу руки. Акульшин повернулся и, не оглядываясь, ушёл. У меня сжалось сердце. Вот ушёл Акульшин, не то на свободу, не то на тот свет. Через месяц так и мы с Юрой пойдём.

Примирение

В последний месяц перед побегом жизнь сложилась по всем правилам детективного романа. Убийство троцкиста на Вичке, побег Акульшина и расследование этого побега, раскрытие «панамы» на моём вичкинском курорте, первые точные известия о Борисе, неудачный подкоп Гольмана под мой блат у Успенского и многое другое — всё это спуталось в такой нелепый комок, что рассказать о нём связно моей литературной техники не хватит. Чтобы проветриться, посмотреть на лагерь, я поехал в командировку на север. Об этой поездке позже. Поездку не кончил от того отвращения, которое вызвало во мне впечатление лагеря, настоящего лагеря, не Медвежьей Горы с Успенскими, Корзунами и блатом, а лагеря по всем правилам социалистического искусства. Когда приехал, потянуло в кабинку, но в кабинку хода не было.

Как-то раз по дороге на Вичку я увидел Ленчика. Было неприятно встречаться. Я свернул было в переулок между сараями. Ленчик догнал меня.
— Товарищ Солоневич. — сказал он просительным тоном, — заглянули бы вы к нам в кабинку. Разговор есть.
— А какой разговор? — пожал я плечами.
Ленчик левой рукой взял меня за пуговицу и быстро заговорил. Правая рука жестикулировала французским ключом.

— Уж вы, товарищ Солоневич, не серчайте. Все тут, как пауки живём. Кому поверишь? Вот думали, хорош человек подобрался; потом смотрим, с Подмоклым. Разве разберёшь. Вот думаем, так подъехал. А думали, свой брат. Ну, сами понимаете, обидно стало, так обидно! Хорошие слова говорил человек, а тут на: с третьей частью. Я Мухину и говорю, что ты так сразу с плеча, может у человека свой расчёт, а мы этого расчёта не знаем. А Мухин, ну тоже надо понять. Семья у него в Питере была, теперь вот, как вы сказали, в Туркестан выехавши. Но ежели вы да в третьей части, так как у него с семьёй будет? Так я понимаю. Ну а Мухину-то так за сердце схватило.

— Вы сами бы, Ленчик, подумали. Да если бы я и в третьей части был, какой мне расчёт подводить мухинскую семью?

— То-то и я говорю, какой вам расчёт? И потом же, какой вам расчёт был в кабинке? Знаете, люди теперь живут, наершившись. Потом пришёл Акульшин. Прощайте, говорит, ребята. Ежели не поймают меня, так значит Солоневичей вы зря забидели. Больше не говорил, ушёл, потом розыск на него был. Не поймали. Уж мы спрашивали, кого надо. Ушёл…

Я в этот момент сообразил, что глубоко в подсознании была у меня суеверная мысль: если Акульшин уйдёт, уйдём и мы. Сейчас из подсознания эта мысль вырвалась наружу. Стало весело и хорошо.

Ленчик продолжал держать меня за пуговицу.
— Так уж вы прихватывайте Юрочку и прилазьте. По такому случаю, мы уж проголосовали, нас будет шестеро. Две литровочки — чёрт с ним, кутить, так кутить. А? Придёте?
— Приду. Только литровочки-то эти я принесу.
— Э, нет уж. Проголосовано единогласно.
— Ну ладно, Ленчик. А закуска-то уж моя.
— И закуска будет. Эх, вот выпьем по-хорошему. Для примирения, значит. Во!

«Националисты»

Промфинплан был перевыполнен. Я принёс в кабинку две литровки и закуску, невиданную и неслыханную. И грешный человек, спёртую на моём Вичкинском курорте. Впрочем, не очень спёртую, потому что мы с Юрой не каждый день питались на курорте.

Мухин встретил меня молчаливо и торжественно — пожал руку и сказал только: «Ну уж, не обессудьте». Ленчик суетливо хлопотал вокруг стола. Середа подсмеивался в усы, а Пиголица и Юра просто были очень довольны.

Середа внимательно осмотрел мои приношения. Там была ветчина, масло, варёные яйца и 6 жареных свиных котлет. О способе их оприобретения кабинка уже знала. Поэтому Середа только развёл руками и сказал:
— А ещё говорят, что в советской России есть нечего. А тут прямо, как при старом режиме.

Когда уже слегка было выпито, Пиголица внезапно вернулся к теме о старом режиме. Середа пожал плечами: «Ну, я не очень-то о нём говорю. А всё лучше было». Пиголица вдруг вскочил:

— Я вам сейчас одну штуку покажу, речь Сталина…
— А зачем это? — спросил я.
— Вот вы все про Сталина говорили, что он Россию морит.
— Я и сейчас это говорю.
— Так вот это неверно. Я вам сейчас разыщу.
Пиголица стал рыться на полке.
— Да бросьте вы. Речи Сталина я и без вас знаю.
— Э, нет. Постойте, послушайте. Сталин говорит о России, что нас все, кому не лень, били. О России, значит, заботится. А вот, вы послушайте.

Пиголица достал брошюру с одной из «исторических» речей Сталина и начал торжественно скандировать:
— «Мы отстали от капиталистического строя на сто лет. А за отсталость бьют. За отсталость нас били шведы и поляки. За отсталость нас били турки и били татары. Били немцы и били японцы. Мы отстали на сто лет. Мы должны проделать это расстояние в десять лет или нас сомнут».

Эту речь я знал. У меня под руками нет «источников», но думаю, я не сильно её переврал. В натуре эта тирада несколько длиннее. Пиголица скандировал торжественно и со смаком: били-били, били-били. В его выражении лица было предвкушение того, что вот раньше де все били, а теперь бить не будут. Середа мрачно вздохнул:

— Да это что и говорить, влетало.
— Вот, — сказал Пиголица торжествующе. — А вы говорите, что Сталин против России идёт.
— Он, Саша, не идёт специально против России, он идёт за мировую революцию. И за некоторые другие вещи. А здесь, как и всегда, врёт он и больше ничего.
— То есть, как это врёт? — возмутился Пиголица.
— Что действительно били, — скорбно сказал Ленчик, — так это, что и говорить.
— То есть, как это врёт? — повторил Пиголица. — Что, не били нас?
— Били. И шведы били, и татары били. Ну и что дальше?

Я решил использовать своё торжество в рассрочку — пусть Пиголица догадается сам. Но Пиголица опустил брошюрку и смотрел на меня растерянным взглядом.

— Ну, скажем, Саша, нас били татары. И шведы и прочие. Подумайте, каким же образом Сталин мог бы править одной шестой частью суши, если бы до него только и делали мы, что шеи свои подставляли? А? Не выходит?
— Что-то не выходит, Саша, — подхватил Ленчик. — Вот, скажем, татары. Где они теперь? Или шведы. Вот этот самый лагерь, сказывают, раньше на шведской земле стоял. Была тут Швеция. Значит, не только нас били, а и мы кое-кому шею костыляли, только про это Сталин помалкивает.
— А вы знаете, Саша, что мы и Париж и Берлин брали?
— Ну, это уж, И. Л., извините. Тут уж вы малость заврались. Насчёт татар ещё туда-сюда, а о Берлине уж извините.
— Брали, — спокойно подтвердил Юра. — Хочешь, завтра книгу принесу. Советское издание.

Юра рассказал о случае во время ревельского свидания монархов, когда Вильгельм II спросил польского трубача, за что получены его серебрянные трубы. «За взятие Берлина, Ваше Величество» «Ну, этого больше не случится». «Не могу знать. Ваше Величество».

— Так и сказал, сукин сын? — обрадовался Пиголица.
— Насчёт Берлина, — сказал Середа, — я и сам слыхом не слыхал.
— Учили же когда-то русскую историю?
— Учить не учил, а книжки читал; до революции подпольные, а после советские. Не много тут узнаешь.
— Вот, что, — предложил Ленчик, — мы пока по стаканчику выпьем, а там передохнём, а вы нам, товарищ Солоневич, о русской истории малость порасскажете. А то птичку Пиголицу обучать надо. В техникуме не научат.
— А тебя не надо?
— И меня надо. Я, конечно, читал порядочно. Только всё больше советское.
— А в самом деле, рассказали бы, — поддержал Середа.
— Ну вот и послушаем! — заорал Ленчик.
— Да тише ты, — зашипел на него Мухин.
— Так вот, значит, на порядке дня — стопочка во славу русского оружия и доклад т. Солоневича. Слово предоставляется стопочке, за славу.
— Ну это как какого оружия, — угрюмо сказал Мухин. — За красное, хоть оно пять раз будет русским, пей сам.
— Э, нет. За красное и я пить не буду, — сказал Ленчик.

Пиголица поставил поднятую было стопку на стол.
— Так это вы, значит, за то, чтобы нас опять били?
— Кого это нас? Нас и так бьют. Лучше и не надо. А если вам шею накостыляют — все выиграют. — Середа выпил свою стопку и поставил её на стол.
— Тут, птичка моя Пиголица, такое дело, — затараторил Ленчик. — Русский мужик, он задним умом крепок, пока по шее не вдарят — не перекрестится. А когда вдарят — перекрестится так, только зубы держи. Скажем, при Петре набили зубы под Нарвой — перекрестился, и крышка шведам. Опять же при Наполеоне. Теперь, конечно, тоже бьют. Никуда не денешься.
— Так что? И ты-то морду бить будешь?
— А ты в Красную армию пойдёшь?
— И пойду.

Мухин тяжело хлопнул кулаком по столу.
— Сукин ты сын! За кого ты пойдёшь? За лагеря? За то, чтобы дети твои в беспризорниках бегали? За ГПУ, сволочь, пойдёшь? Я тебе, сукиному сыну, сам первый голову проломаю.

Лицо Мухина перекосилось, он опёрся руками о край стола и приподнялся. Запахло скандалом.
— Послушайте, товарищи. Кажется, речь шла о русской истории. Давайте перейдём к порядку дня, — вмешался я.

Но Пиголица не возразил ничего. Мухин был кем-то вроде его приёмного отца, и некоторое уважение к нему Пиголица чувствовал. Пиголица выпил свою стопку и пробормотал Юре, вроде: «Ну, уж там насчёт головы ещё посмотрим». Середа поднял брови:
— Ох и умный же ты, Сашка. Таких умных немного уже осталось. Вот поживёшь ещё с годик в лагере…
— Так вы хотите слушать или не хотите? — снова вмешался я.

Перешли к русской истории. Для всех слушателей, кроме Юры, это был новый мир. Как ни были бездарны и тенденциозны Иловайские старого времени, у них хоть были факты. У советских Иловайских нет ничего, ни фактов, ни добросовестности. У них доленинская Россия представлялась сплошной помойкой, её деятели — сплошными идиотами и пьяницами, её история — сплошной цепью поражений и позора. Об основном стержне её истории, о тысячелетней борьбе со степью, о разгроме этой степи ничего не слыхал не только Пиголица, но даже и Ленчик. От хазар, половцев, печенегов, татар, от полоняничной дани, которую платила крымскому хану ещё Россия Екатерины Второй до постепенного и последовательного разгрома величайших военных могуществ мира — татар, турок, шведов, Наполеона; от удельных князей, правивших по ханским полномочиям, до гигантской империи, которою вчера правили цари, а сегодня правит Сталин — весь этот путь был моим слушателям неизвестен совершенно.

— Вот мать их… — сказал Середа. — Читал, читал, а об этом, как это на самом деле, слышу первый раз.

Фраза Александра Третьего: «Когда русский царь удит рыбу, Европа может подождать» привела Пиголицу в восторженное настроение.

— В самом деле? Так и сказал? Вот сукин сын! Смотри ты… А?
— У Горького о нём хорошо сказано: «Вот это был царь, знал своё ремесло», — сказал Юра. — Звёзд с неба не хватал, а ремесло своё знал.
— Всякое ремесло знать надо, — веско сказал Мухин. — Вот понаставили «правящий класс», а он ни уха, ни рыла.

Я не согласился с Мухиным. Эти своё ремесло знают почище, чем Александр Третий знал своё, только ремесло у них разбойное. «Ну а возьмите вы Успенского. Необразованный же человек». Я и с этим не согласился. «Очень умный человек Успенский и своё ремесло знает, иначе бы мы с вами, товарищ Мухин, в лагере не сидели».

— А главное, так что же дальше? — скорбно спросил Середа.
— Э, как-нибудь выберемся, — оптимистически сказал Ленчик.
— Внуки может выберутся, — мрачно заметил Мухин. — А нам уж не видать.
— Знаете, Алексей Толстой писал о том моменте, когда Москва была занята французами: «Казалось, что уж ниже нельзя сидеть в дыре. Ан глянь, уж мы в Париже». Думаю, выберемся и мы.

— Вот, я говорю. Вы смотрите. — Ленчик стал отсчитывать по пальцам. — Первое дело, раньше всякий думал: моя хата с краю, нам до государства ни которого дела нету, теперь каждый понимает: ежели государство есть, держаться за него надо. Хоть плохое, а держись.

— Так ведь и теперь у нас государство есть, — прервал его Юра.

— Теперь? — Ленчик недоуменно воззрился на Юру. — Какое же теперь государство? Ну, земля? Земля есть, чёрт ли с ней. У нас теперь не государство, а сидит хулиганская банда, как в деревнях бывает. Собирается десяток хулиганов… Ну, не в том дело. Второе: вот возьмите Акульшина. Глухой и дремучий мужик с Уральских лесов. Ежели ему после всего этого о социализме да о революции начнут агитировать, так он зубами глотку перервёт. Третье: скажем, Середа. Он когда-то тоже насчёт революции возжался (Середа недовольно передёрнул плечами: «Ты бы о себе говорил»); так что ж, я и о себе скажу. Тоже думал, книжки читал. Значит, свернём царя, Керенского, буржуев, хозяев — заживём! Зажили. Нет, теперь на дурницу у нас никого не поймаешь. Да. Словом, выпьем пока что. А главное, народ-то поумнел. Вот трахнули по черепу. Ежели теперь хулиганов этих перевешаем, государство будет — во! Как уж оно будет, неизвестно. А, чёрт его дери, будет! Мы им ещё покажем!

— Кому это им?
— Да вообще. Чтоб не зазнавались. Россию, сукины дети, делить собрались.
— Да, — сказал Мухин, уже забыв о «внуках».
— Да, кое-кому морды набить придётся, ничего не поделаешь.
— Так как же вы будете бить морду? — спросил Юра. — С Красной армией?
Мухин запнулся.
— Нет, это не выйдет. Тут не по дороге.
— А это — как большевики сделали. Они сделали по-своему правильно, — пояснил Середа. — Старую армию развалили. Пока там что, немцы Украину пробовали оттяпать.
— Пока там что, — передразнил Юра. — Ничего хорошего и не вышло.
— Ну, у них выйти не может. А у нас выйдет.

Это сказал Пиголица. Я в изумлении обернулся к нему. Пиголица уже был сильно навеселе. Он уже забыл и о Сталине и о «били-били».

— У кого это у нас? — мне вспомнилось о том, как о «нас» говорил Хлебников.

— Вообще у нас, у всей России, значит. Вы подумайте, полтораста миллионов, да если мы всем телом навалимся, ну все, ну чёрт с ними, без партийцев, конечно. А то, вот хочешь учиться — сволочь всякую учат, а мне… Или скажем у нас в комсомоле. Ох и способные же ребята есть. Я не про себя говорю. В комсомол полезли, чтобы учиться можно было, а их на хлебозаготовки. У меня там одна девочка была. Послали. Ну, да что и говорить. Без печёнок обратно привезли. — По веснущатому лицу Пиголицы катились слёзы.

Пиголица опустился на стол, уткнул голову на руки, и плечи его стали вздрагивать. Ленчик обежал вокруг стола и стал трясти Пиголицу за плечи.
— Да брось ты, Саша. Ну, померла. Мало ли народу померло этак. Ничего, пройдёт, забудется.

Пиголица поднял своё заплаканное лицо и удивил меня ещё раз.
— Нет, это им, брат, не забудется. Уж это, мать их, не забудется.

И. Л. Солоневич

15 views·1 share