Штумпергассе, 29

Вырезка из главы 15 книги «Фюрер, каким его не знал никто. Воспоминания лучшего друга Гитлера» Августа Кубичека.

Приехав в Вену, я оглядывался в поисках друга. Я навсегда запомнил первый радушный приём в Вене. Пока я стоял в шоке, деревенщина, которого видно за километр, Адольф вёл себя как городской житель. В хорошем тёмном пальто, тёмной шляпе и с тростью он выглядел элегантно. Он был явно рад видеть меня и тепло поздоровался, легко поцеловав меня в щёку, как тогда было принято.

Адольф привёл меня на боковую улочку Штумпергассе, где было тихо и темно. Мы пересекли небольшой дворик и поднялись на второй этаж. Адольф отпер дверь, и меня встретил неприятный запах керосина. С тех пор этот запах ассоциируется у меня с этой квартирой.

Я огляделся. Первое, что меня поразило – эскизы лежали на столе, кровати, везде. Адольф расчистил стол, расстелил на нём газету и принёс бутылку молока, колбасу и хлеб. Я до сих пор помню его бледное серьёзное лицо, когда я отодвинул это в сторону и открыл сумку с холодной жареной свининой, булочками с начинкой и другими вкусностями. Он сказал только: «Да, вот что значит иметь мать!» Мы ели, как короли. Это был вкус дома.

Вечером Адольф показал мне город. Когда мы вернулись, нам пришлось заплатить дворнику по одному пенсу за отпирание двери дома. Фрау Цакрис соорудила для меня постель на полу в комнате Адольфа. И хотя было уже давно за полночь, Адольф продолжал восторженно говорить.

Я не мог оставаться у фрау Цакрис. Было негде поставить в маленькой комнате рояль. На следующее утро, когда Адольф наконец встал, мы отправились искать комнату. Я увидел Вену с «обратной стороны»: тёмные дворы, узкие, плохо освещённые квартиры и улицы, а ещё – лестницы. Адольф платил фрау Цакрис 10 крон, и такую сумму я рассчитывал платить, но комнаты за такую цену были маленькими и жалкими, а когда мы нашли большую комнату, её хозяйка не захотела и слышать о жильце, который будет играть на рояле.

Подавленный и удручённый я хотел домой. Что за город эта Вена? Он полон равнодушных, чёрствых людей – должно быть, здесь ужасно жить. Опять мы увидели объявление: «Сдаётся комната». Мы позвонили, и дверь открыла служанка, которая провела нас в изящную комнату, в которой стояли две кровати. «Мадам сейчас придет», – сказала служанка, сделала реверанс и исчезла. Мы оба поняли, что это жилье слишком стильно для нас. Потом в дверях появилась «мадам», настоящая леди, не молодая, но элегантная.

На ней был шёлковый халат и меховые шлёпанцы. Она с улыбкой поздоровалась, оглядела нас и предложила сесть. Мой друг спросил, какая комната сдаётся. «Эта», – ответила она. Адольф покачал головой и сказал: «Тогда одну кровать нужно вынести, потому что моему другу нужно место для рояля». Дама явно разочаровалась тем, что это мне, а не Адольфу нужна комната, и спросила, снял ли уже Адольф жильё. Когда он ответил утвердительно, она предложила мне с фортепиано перебраться в его комнату, а Адольфу взять эту. Когда она предлагала это Адольфу, пояс халата развязался. «Ах, прошу прощения, господа!» – воскликнула дама и тут же запахнула халат. Но этого мгновения хватило, чтобы увидеть, что на ней не было ничего, кроме маленьких трусиков.

Адольф покраснел как рак, схватил мою руку и сказал: «Пойдём, Густл!» Не помню, как мы вышли из этого дома. Очевидно, такие вещи тоже были частью жизни в Вене.

Адольф понимал, как трудно мне ориентироваться в городе и предложил жить вместе. Он уговорил фрау Цакрис перебраться в его маленькую комнату и отдать нам большую. Мы договорились платить 20 крон ежемесячно. Она была не против моих занятий на фортепиано.

Всё, что мы видели из окна нашей комнаты, – голую, покрытую копотью заднюю часть дома перед нашим. Только если встать близко к окну и посмотреть вверх, можно было увидеть узкую полоску неба, но даже этот кусочек был обычно скрыт дымом, пылью или туманом. В исключительно удачные дни пробивалось солнце.

Я сказал Адольфу, что сдал вступительный экзамен в Консерваторию и теперь приступлю к учёбе. Адольф прямо сказал: «Я и понятия не имел, что у меня такой умный друг». Это звучало не слишком лестно, но я привык к таким замечаниям. У него был критический период, он очень раздражался. Я предложил учить его игре на рояле, но этим снова его задел. Потом он сказал примирительно: «Зачем мне становиться музыкантом, Густл? У меня есть ты!»

Мы жили чрезвычайно скромно. Я не позволял себе многого на пособие от отца. Адольф получал сумму от опекуна: 25 крон сиротской пенсии или больше, если опекун выплачивал деньги из наследства родителей. Может, родственники помогали ему, но не уверен. Знаю только, что Адольф часто голодал, хотя не признавался в этом мне.

Что стояло на столе Адольфа в обычные дни? Бутылка молока, буханка хлеба, немного масла. На обед он часто покупал кусок пирога с маком или с орехами. Каждые две недели моя матушка присылала посылку с продуктами, и тогда мы пировали. В денежных вопросах Адольф был очень точен. Я никогда не знал, как мало у него денег. Уверен, он втайне стыдился этого. Время от времени он яростно кричал: «Ну, не собачья ли это жизнь?!» Тем не менее он был счастлив, когда мы ещё раз ходили в оперу, или слушали концерт, или читали интересную книгу.

Как студенту-заочнику университета я мог есть в университетской столовой. Я доставал талоны на дешёвые обеды для Адольфа. Я знал, как сильно он любит сладости, так что помимо основного блюда брал несколько пирожков. Целыми днями он мог жить только на молоке и хлебе с маслом. Я не избалованный, но для меня это было чересчур.

Профессор Боскетти предложил мне давать уроки гармонии. Одна ученица не справилась с домашним заданием и пришла на Штумпергассе просить о помощи. Было нелегко убедить Адольфа в том, что девушка страдает не от любовных приступов, а от экзаменационного рвения. Результатом была подробная речь о бессмысленности обучения женщин.

В первые дни в Вене у меня сложилось впечатление, что Адольф стал неуравновешен. Он вспыливал по малейшему поводу. Я не знал, следствием чего является нынешнее состояние депрессии.

Он был против мира. Он везде видел несправедливость, ненависть и вражду. Он всё критиковал и ничего не одобрял. Только музыка ободряла его, когда мы ходили по воскресеньям на концерты духовной музыки в дворцовую часовню. Здесь мы бесплатно слушали солистов Венской оперы и Венского хора мальчиков. Адольф особенно любил последний и всё повторял, как он благодарен за начальное музыкальное образование, которое он получил в Ламбахе. В других отношениях ему было больно вспоминать детство.

Всё время он был бесконечно занят. Я не знал, что делает студент Академии искусств. В один день он часами сидел над книгами, затем сидел и писал до рассвета, а в другой раз завалил всю комнату эскизами.

Когда я открывал крышку рояля, Адольф брал книгу и отправлялся в парк дворца Шёнбрунн. Там он нашёл скамейку в тихом месте среди лужаек и деревьев, где никто его не беспокоил. Все успехи он делал на открытом воздухе на этой скамейке. Я тоже любил это тихое местечко, где забываешь, что живёшь в столице.

Однажды он писал всю ночь, и я спросил его, чем завершится эта работа. Вместо ответа он вручил мне пару исписанных листков. Я не видел никакой связи между необыкновенным описанием на страницах и изучением архитектуры, поэтому спросил, что это. «Пьеса», – ответил Адольф.

Я хотел спросить, неужели учёба в академии оставляет ему так много свободного времени, что он пишет драмы. Но я знал, как он чувствителен ко всему, связанному с его профессией. Тем не менее я думал, что-то тут не так.

Его настроение с каждым днём всё больше беспокоило меня. Я никогда не видел, чтобы он так изводил себя. Раньше он был слишком уверен в себе, но теперь всё изменилось. Он всё глубже погружался в самоедство. От малейшего толчка его обвинение себя превращалось в обвинение эпохи, обвинение всего мира. Он обрушивал свой гнев на всё человечество, которое не понимало и не ценило его. Меня расстроил его гимн ненависти, и я волновался за него, так как его злые крики слышал только я. Те, на кого направлялись эти жгучие слова, не слышали его. Так какая польза от этого представления?

Внезапно в середине его пылкой речи, в которой он бросал вызов эпохе, одна фраза раскрыла мне глубину пропасти, по краю которой он шёл неверной походкой: «Я порву со Стефанией». Это были самые ужасные слова, которые он мог произнести, так как Стефания была единственным человеком, которого он исключал из этого жестокого мира. Она придавала его мучительному существованию смысл и цель. Его отец умер, мать умерла, единственная сестра была ещё ребёнком; что ему оставалось? У него не было семьи, дома; только его любовь, только Стефания посреди страданий оставалась рядом с ним в его воображении. До сих пор его воображение помогало, но в нынешнем духовном потрясении даже упрямая убеждённость сломалась. «Ты не собирался ей написать?» – перебил его я, желая помочь этим предположением.

Он отмахнулся от моего замечания (сорок лет спустя я узнал, что он действительно написал ей тогда), а потом прозвучали слова, которых я прежде не слышал от него: «Это безумие – ждать её. Конечно, её мать уже выбрала человека, за которого Стефания выйдет замуж. Любовь? Они не будут об этом волноваться. Хорошая партия – это всё, что имеет значение. А я плохая партия в глазах её матушки». Затем настал черёд яростных счётов с «матушкой», со всеми, кто благодаря ловким бракам наслаждался незаслуженными общественными привилегиями.

Я лёг спать, пока Адольф читал книги. До сих пор помню, как я был потрясён тогда. Если Адольф больше не цепляется за мысли о Стефании, что же с ним станет? Я радовался, что он наконец освободился от безнадёжной любви, но я знал, что Стефания держала его на плаву и давала цель жизни.

На следующий день – по пустяковой причине – мы поссорились. Мне нужно было заниматься на рояле, Адольф хотел читать. Так как шёл дождь, он не мог уйти в парк. «Всё очень просто», – сказал я и прикрепил своё расписание на дверцу буфета. Теперь он видел, когда я отсутствую, когда нет, а когда я играю на рояле. «А теперь повесь под ним своё расписание», – добавил я.

Расписание! Он не нуждался в таких вещах. Его расписание было у него в голове. Это было удобно для него и должно быть удобным для меня. Я с сомнением пожал плечами. Он занимался чем угодно, но систематически. Он работал ночью, а утром спал.

Я быстро вписался в консерваторскую жизнь, и мои преподаватели были довольны моей работой, но этот успех пробуждал в Адольфе мучительные сравнения, хотя он никогда не упоминал об этом. Вид расписания показался ему некой признанной гарантией моего будущего и вызвал взрыв.

«Эта академия, – кричал он, – это кучка закоснелых чиновников, бюрократов, не способных ничего понимать, это тупые исполнители. Всю эту академию следует взорвать!» Я собирался указать ему на то, что эти люди из академии были его преподавателями, у которых он мог научиться, но он опередил меня: «Они отвергли меня, они вышвырнули меня, они отказали мне».

Я был потрясён. Так вот в чем дело! Адольф вовсе не ходил в академию. Теперь я многое понял из того, что озадачивало меня. Я глубоко ощутил его неудачу и спросил его, говорил ли он своей матери, что его не приняли в академию. «О чём ты думаешь? – ответил он. – Как я мог взвалить на свою умирающую мать такую заботу?»

Я согласился с этим. Какое-то время мы оба молчали. Наверное, Адольф думал о матери. Затем я придал разговору практический оборот. «И что теперь?» – спросил я его. «Что теперь, что теперь, – раздраженно повторил он. – Ты тоже начинаешь – что теперь?» Должно быть, он сам спрашивал себя это сотню раз, потому что не обсуждал это ни с кем. Он сел за стол и окружил себя книгами. – «Что теперь?»

Он отрегулировал лампу, взял книгу и стал читать. Я хотел снять расписание с дверцы буфета. Он поднял голову, увидел это и спокойно сказал: «Не надо».

26 views·1 share