Солнце и сталь, цитаты
Отрывки из эссе Юкио Мисимы 1968 года.
1
Если уподобить «я» дому, то тело — это сад, окружающий жилище. Я мог по собственному усмотрению содержать свой сад в идеальном порядке или дать ему прийти в запустение. Свободу этого выбора понимает не каждый. Многие считают, что над их садом властвует некая сила, которую они называют судьбой. Однажды я решил привести мой сад в надлежащий вид. В качестве садовых инструментов я использовал солнце и сталь; неугасимое сияние светила и металл стали моими главными помощниками. И по мере того, как на ветвях культивируемого сада зрели плоды, тело приобретало для меня всё большее значение.
Память слова во мне появилась гораздо раньше памяти тела. У нормальных людей жизнь начинается с ощущения своей плоти, а уж потом появляется слово. Ко мне же первыми пришли слова, а тело медлило, упрямилось. Когда я наконец с ним познакомился, оно уже было всё изъедено словами. Обычно сперва стоит деревянный столб, а потом в нём поселяются муравьи и начинают его грызть. В моём случае первыми возникли муравьи, и лишь затем постепенно появился наполовину источенный ими столб.
Моё ремесло подобно гравировке — слова разъедают реальную жизнь, превращая её в произведение искусства, как азотная кислота вытравливает медную пластину. Пожалуй, это не совсем точное сравнение. Медь и азотная кислота — естественные творения природы, слова же — нет. Слова — это средство, с помощью которого реальность сокращается до абстрактных образов, предназначенных для рассудочного восприятия.
Поначалу я был явным сторонником Слова, предоставив реальность, тело, действие другим. Много лет спустя, благодаря солнцу и стали, я выучил новый язык — язык тела.
2
Работа мышц без труда разогнала мистический туман, сотканный словами. Я начал понимать и чувствовать, что такое жизнь и что такое действие. Я так устал от многолетнего раздвоения души и тела!
Я всегда считал толстое брюхо (признак духовной неряшливости) и торчащие ребра (признак чрезмерной чувствительности) крайне отвратительными. Мне телесные несовершенства казались чем-то постыдным — ведь их обладатель выставлял напоказ срамные атрибуты своего духовного уродства. Это единственный вид нарциссизма, который я не способен простить.
Долгие годы отстранение духа от плоти было главной темой моих произведений. Отходить от неё я начал лишь тогда, когда подумал, что и у тела может быть собственная логика, даже собственная идеология.
Отчуждение духа от плоти стало настолько распространенным явлением в современном обществе, что на это сетуют все и каждый.
Стоило мне приравнять два детища единой идеи — безгласное красивое тело и прекрасное Слово, имитирующее физическую красоту — и я почувствовал, как начинаю освобождаться от пут Слова.
Я встречался с солнцем всего дважды. Иногда бывает так: жизнь сводит тебя с человеком, с которым ты не расстаешься до самой смерти; при этом со временем обнаруживается, что вы оба мимоходом уже видели друг друга когда-то прежде, но в первый раз не придали значения этой встрече. Примерно так же произошло и у меня с солнцем.
Образ солнца был для меня неотрывен от образа смерти. Разве мог я представить, что настанет день, когда светило осенит мою плоть благодатью? При этом я хорошо помню, как солнце военной поры будило во мне грезы о славе и сияющем величии.
До чего же я любил свою «яму», темную комнатку, где на столе стопками громоздились книги! Как нравилось мне неспешно рыться в собственной душе, укутываться в раздумья, прислушиваться к жужжанию чахлых жучков, копошившихся средь зарослей моих нервов!
Враждебность к солнцу была единственным проявлением моего юношеского недовольства героическим духом того времени. Сиянию дня я предпочитал ночь Новалиса и сумерки Йетса. Однако после окончания войны до меня постепенно дошло, что теперь ненавидеть солнце — означает слиться с толпой.
Может быть, я с самого начала, сам о том не подозревая, принадлежал к приверженцам солнца. Я пришел к выводу, что моя неприязнь к солнцу, моя упорная влюбленность в собственную ночь были подсознательным желанием шагать в ногу со временем и не более.
У людей, чьи помыслы отданы темноте, дряхлый живот и сухая кожа. Эта публика норовит окутать идеологическим мраком целые эпохи и отвергает солнце в любых его ипостасях. Мои взгляды на жизнь и на смерть эти люди тоже отвергают, поскольку в моем мировоззрении слишком много солнца.
Солнце стало главной дорогой моей жизни. Со временем оно покрыло мою кожу загаром в знак того, что отныне я принадлежу к его племени.
Солнце вытягивало мою мысль из кишечных, ночных глубин чрева ближе к поверхности и свету — туда, где под золотистой кожей наливаются силой мускулы. Солнце приказывало мне построить для своих идей новое прочное жилище. Стенами этого нового дома должны были стать загорелая, сверкающая кожа и мощные, рельефные мышцы. Большинству интеллектуалов недоступна идеология физической формы именно из-за того, что эти люди не создали для себя подобного обиталища.
Идеология ночи — детище слабых, болезненных внутренностей; она возникает сама собой, прежде чем человек успевает понять, что появилось первым — мировоззрение или зарождающаяся внутри болезнь. Втайне от хозяина плоть медленно, но верно формирует идеологию. Внешний облик тела виден и понятен каждому, посему необходимо сначала тренировать тело, а не сознание.
Кто поверит теоретику физического совершенства, если он слаб и хил? Я слишком хорошо это понимал, а потому в один прекрасный день решил, что непременно обзаведусь роскошной мускулатурой.
3
Конечная моя цель была схожа с задачей, которую ставит классическое образование, — я тоже стремился к идеалу, к совершенной форме тела. Сталь помогала мне воскресить утраченный классический баланс плоти, вернуть мое тело к форме, которую ему полагалось иметь.
Многие мышцы мужчине в современной жизни стали в общем-то не нужны. Для большинства практических людей они столь же необязательны, как классическое образование. Мускулы превратились в подобие древнегреческого или латыни. Чтобы возродить этот мертвый язык, понадобился учитель, имя которому — «сталь». Без помощи этого наставника безмолвие смерти ни за что не превратилось бы в красноречие жизни.
Сталь научила меня соотносить телесное с духовным. Вялые чувства у меня ассоциировались со слабыми мускулами, сентиментальность — с обвисшим животом, чрезмерная чувствительность — с болезненной, бледной кожей. В то же время выпуклые бугры мышц сделались синонимом бойцовского духа, подтянутый живот — признаком холодной решимости, упругая кожа — свидетельством крепкой и здоровой натуры.
Я испытывал романтическое влечение к смерти, однако необходимым условием для достижения этой цели считал обладание классически совершенным телом — я не годился для смерти физически. Невозможно себе представить романтически благородную гибель без атлетического торса с рельефной мускулатурой. Хилое тело в объятиях смерти — что может быть комичнее и вульгарнее?
Когда мне было восемнадцать, я грезил о ранней гибели, но отлично понимал, что не подхожу для подобной участи, поскольку не обладаю мускулатурой, соответствующей драматическому финалу. Мое романтическое чувство особенно страдало от мысли о том, что я пережил войну лишь благодаря своей физической неполноценности.
Мускулы обладают поистине бесценным для меня качеством: их действие противоположно действию слов. Подобно рою мошкары, слова накинулись на меня со всех сторон, вознамерились подчинить себе мое «я» и навеки запереть меня в своих пределах. Весь искусанный, я тем не менее обратил против агрессора его же собственное оружие.
Нет ничего диковиннее восхваления вербальных искусств. Они ставят себе целью общедоступность и понятность, на деле же коварно предают саму основу Слова — универсальность. Именно таков смысл восхваления индивидуального литературного стиля. Исключением являются разве что древние эпические сказания. Если же на обложке значится имя автора, не сомневайтесь — перед вами лишь красивое извращение слов.
4
С помощью слов мы пытаемся выразить то, что невозможно определить. И нам удаётся что-либо выразить, когда искусное сочетание слов распаляет воображение читателя; воображение делает сочинителя и читателя соучастниками преступления, в результате которого внутри художественного произведения возникает нечто ненастоящее. Литературные произведения — не более чем красивая дегенерация Слова. Художественное выражение воссоздает объективный мир, используя лишь слова.
А как превозносит воображение душевные страдания, подлинную меру которых определить очень непросто! Когда заносчивое воображение вступает в преступную связь с самовыражением художника, на свет появляется фальшивка, называемая «произведением искусства», а взаимосуществование множества подобных подделок приводит к тому, что реальность трансформируется и искажается. В результате человек оказывается в каком-то мире теней и утрачивает способность воспринимать даже терзания собственной плоти.
Я давно догадывался, что сознание обладает только одним физическим подтверждением — болью. В телесном страдании, как и в силе, есть особое сияние; боль и сила тесно связаны. Боль — возможно, единственное телесное доказательство существования сознания и единственное его физическое выражение. По мере того как мои мускулы росли и наливались силой, во мне зрела склонность к активному страданию, обострялся интерес к боли.
Я начал понимать героизм. В цинизме, взирающем на геройство с ухмылкой, непременно присутствует комплекс собственной физической неполноценности. Насмехаются над героем всегда люди, считающие, что сами на подобное не способны. Непорядочнее всего то, что они ни за что не упомянут о своем физическом несовершенстве. Ни разу я не слышал, чтобы обладатель сильного тела, годного для отважных поступков, издевался над героизмом. Цинизм всегда сочетается с хилой или жирной плотью, а страстный нигилизм и героизм всегда соотносятся с закаленными мышцами. Героизм — главный принцип телесности, и он сводится к контрасту между расцветом плоти и её разрушением — смертью.
Тело само по себе обладает достаточным даром убеждения, чтобы камня на камне не оставить от насмешек, которыми осыпает его сознание.
В юности я путал боль с душевными терзаниями, не умел отличить одно от другого. Форсированный марш был тяжелым испытанием для хилого школьника, но я воспринимал тяготы того учебного похода как чисто пассивную, духовную муку. У меня не хватало мужества приветствовать страдание, самому стремиться к боли.
Мои мечты превратились в мускулатуру, которая теперь могла питать воображение других, но моим фантазиям уже была неподвластна. Особенность мышц как раз в том и состоит, что, сами лишенные воображения, они стимулируют воображение наблюдателей.
В основе ясности моего сознания — мощь неподвижных, правильных, безмолвных мышц. Иной раз, когда меч противника ударял по открытому телу, а не по доспехам, меня пронзала острая боль, и усилие совладать с ней закаляло мое сознание. Когда же я начинал задыхаться, справиться с одышкой мне помогало накатывающееся неистовство... В такие мгновения я видел перед собой иное солнце, совсем не похожее на ясное светило, столь долго дарившее меня своей благодатью. Это новое солнце смерти ярилось сполохами темных страстей; оно не обжигало кожу, но излучало странное сияние. Для интеллекта опасно даже соприкосновение с обычным светилом; второе же солнце таит в себе куда большую угрозу, что меня и радовало.
5
Я уподобил свой литературный стиль мускулам. Я не любил как чисто функциональный стиль, так и чрезмерно чувствительный. Моя манера письма отвергала любое влияние. Мой стиль чем дальше, тем больше противоречил веяниям эпохи. Я старательно избегал всего, что связано с «новейшим стилем». Манера письма сдерживала произвол воображения. Литературный стиль был цитаделью, оберегавшей меня от воображения и его верной тени — чувствительности.
В послевоенные годы, когда рухнули все устоявшиеся ценности, я считал, что настало время возродить классический японский идеал единства культуры и боевого духа, литературы и меча, Слова и Действия. Затем я охладел к этой идее. Когда же я научился у солнца и стали секретному искусству лепить Слово из Тела (а не наоборот, как прежде), во мне возникло равновесие двух разнозаряженных полюсов, и постоянный ток в моей душе уступил место току переменному.
Идеал действия — испепеляющее стремление к смерти; но проявляется оно не в апатии и безволии, а в бьющей через край силе, расцвете жизни и бойцовском духе. Это и есть антипод литературы. Если Действие — это роняющий лепестки цветок, то Слово — сотворение цветов нетленных, а нетленные цветы — это цветы искусственные.
Возможное различие сводится к наличию понятия чести — бесстрашия взглянуть смерти в глаза, и к наличию эстетизации смерти — трагедии, романтики гибнущего тела. Люди рождаются на свет неравными, да и удача в жизни выпадает далеко не всякому. Точно так же своенравна и «красивая смерть» — рок сам решает, кого наградить ею. Впрочем, в наши времена мало кто придает этому значение; мои современники, в отличие от древних греков, не стремятся красиво жить и красиво умереть.
Почему мужчина прикасается к Прекрасному, только когда погибает трагической смертью? Да потому, что в повседневной жизни общество зорко следит за тем, чтобы он не смел и близко подходить к Прекрасному.
Одолеваемому тревогами мальчику перемены были необходимы как воздух — без них я бы просто не смог жить. Я нуждался в переменах не меньше, чем в трехразовом питании или сне; в этой утробе зрело мое воображение.
Мир постоянно менялся и в то же время оставался неизменным. Прямо в миг превращения мир утрачивал для меня всякое очарование. Я никогда не мечтал о счастье — лишь о потрясениях и катастрофах. Мой естественный образ жизни — ежедневная и несомненная близость к смерти. Более всего меня устроило бы каждодневное разрушение вселенной. Когда настали мирные дни, я почувствовал себя неуютно, мне стало трудно жить. У меня тогда еще не было панциря из мускул, чтобы выдержать такое испытание.
Голос, призывавший отполировать мое воображение, как полируют стальной клинок, и обратить его в сторону смерти и опасности, давно звучал мне издалека, но из-за слабости и малодушия я делал вид, будто ничего не слышу.
У меня появилась целая теория о том, что нет ничего невосстановимого и невоспроизводимого. Раз можно воссоздать даже плоть, эту вечную пленницу времени, расцветающую и увядающую вместе с ним, то наверняка есть шанс возродить и само время. Возможность возродить время означала для меня одно: прекрасная смерть, доселе представлявшаяся мне недостижимой, тоже в моей власти. За последние десять лет я научился многому — силе, страданию, борьбе, преодолению себя; я научился мужеству преодолевать все эти испытания с радостью. У меня появилась мечта стать настоящим воином.
6
Как-то мне довелось полтора месяца жить жизнью солдата. Я испытал тогда немало мгновений сияющего счастья. Мой день был полон Действия и жизни тела. Мой дух замер в абсолютном покое, тело достигло предела блаженства. Я буквально пьянел от счастья, глядя на синеву неба, на меланхолические лучи, просачивавшиеся сквозь густую листву. Армия, спорт, лето, облака, вечернее солнце, зелень травы, спортивный костюм, пыль, пот, мышцы — у меня было всё, включая и едва уловимый аромат смерти! Всё лишнее на время исчезло, и я купался в лучах неохватного блаженства, чувствуя свое единство со вселенной.
7
Вполне вероятно, что счастьем я называю те моменты, которые другим кажутся смертельно опасными.
Я горжусь тем, что вид на жительство достался мне не благодаря Слову, а благодаря физическому самосовершенствованию. Лишь там я дышу свободно, ибо не ощущаю гнета повседневности и бремени будущего. Именно такой жизни я жаждал с самого окончания войны. Слово не смогло дать мне желаемого; оно, наоборот, гнало меня прочь от заветной цели. И это понятно, ведь даже самые разрушительные слова для писателя — атрибуты повседневности.
Раньше правила игры диктовало Слово, оно было гарантом моего бытия. Поэтому мне нужно было вырвался из тени слов; из человека, творящего слова, мне предстояло стать человеком, творимым словами. Я отказался от помощи слов и достиг новых вершин бытия благодаря иному гаранту — мускулам.
Ощущение полноты бытия и приступ жгучего счастья длились недолго, но мои мускулы остались при мне. К несчастью, для того чтобы убедиться в прочности собственных мышц, одного чувства полноты бытия мало — приходится полагаться на зрение, а наблюдение противоположно существованию.
Тем летним вечером, во время армейского обучения, я понял, что счастливую полноту бытия способна обеспечить только смерть... С тех пор как я велел себе искать жизнь вне Слова, я ступил на путь смерти. Искусно владеть словами я начал тогда, когда впервые по-настоящему захотел жить. Это Слово заставляет меня растягивать своё существование вплоть до естественной кончины. Слово — медленно действующая бацилла болезни постепенного умирания.
Меня угнетала мысль о том, сколько труда тратят впустую солдаты, когда нет войны. Что уж говорить о незаконнорожденной японской армии, несчастная судьба которой заставляет её держаться как можно дальше от собственных традиций и славы. Армия в мирное время напоминает гигантскую электробатарею, которая до отказа насыщается энергией, а потом разряжается из-за бездействия. Потом батарею заряжают снова, и история повторяется, — практического применения этот агрегат не имеет. Всё подчиняется гигантскому мифу о «грядущей войне». Разрабатываются сложнейшие системы боевой подготовки, солдаты не жалеют сил, но все эти труды уходят в вакуум. День ото дня вянут накачанные мускулы; стариков постоянно меняют на молодых, — и всё зря.
Сколь самоотверженно ни закалял бы человек свое тело, оно неминуемо движется к увяданию. Иногда именно время проявляет снисхождение и приходит на помощь. Вот в чем мистический смысл ранней смерти, которую греки почитали особой милостью, достающейся только любимцам богов.
Меня ужасают лица интеллектуалов, миновавшие пору молодости. До чего же они уродливы! Как не хватает им политического грима!
Лучший камуфляж для Слова — плоть; лучшее прикрытие для плоти — военная форма.
8
Помню необычно холодный и дождливый майский день. Из-за ненастной погоды отменили учебные стрельбы, и я сидел в казарме один. На равнине у подножия Фудзи дул совсем зимний ветер. В такие дни в городах уже днём в офисах горит свет, а домохозяйки вяжут перед телевизором, жалея, что поторопились отключить отопление. Никакая сила не заставила бы этих людей без крайней необходимости вылезать под дождь, да ещё без зонта.
Неведомая сила оторвала меня от горячей печки и погнала на холод. Когда возникает подобная ситуация, я без колебаний откликаюсь на зов посланца, являющегося словно с другого конца земли. Обычно принесенная им весть связана со смертью, наслаждением или инстинктом. Я иду за посланцем с радостью, оставляя позади комфорт и покой повседневной жизни.
Скоро моя кровь уже не могла обходиться без этого бремени ни единого дня, меня постоянно погонял невидимый кнут. Телу стало противопоказано состояние покоя, мышцы не давали мне расслабиться, требовали активного действия. Нормальный человек назвал бы меня одержимым. Из спортзала я мчался на стадион, со стадиона — в спортзал. Наградой было чувство мини-воскрешения, посещавшее меня сразу после тренировки. Я уже не мог жить без вечного движения, постоянного напряжения и непрестанного бегства от холодной объективности.
9
Что же значит Слово для духа, когда смерть придвигается вплотную? Ответ можно прочитать в прощальных письмах лётчиков-камикадзе, которые выставлены в музее Этадзима.
Сильней всего меня поразил контраст между тем, как эти письма были написаны: большая часть — красиво и торжественно, другие — наспех, карандашом. Прогуливаясь вдоль стеклянных витрин и читая предсмертные послания юных героев, я внезапно нашел ответ на давно занимавший меня вопрос: что такое Слово для людей на пороге гибели, — средство сказать правду или попытка обессмертить себя?
Я хорошо помню полудетский почерк одного письма, накаряканного карандашом на клочке рисовой бумаги. Текст внезапно обрывался: «Сейчас я здоров, полон молодости и сил. Трудно поверить, что через каких-то три часа меня уже не будет. Но всё-таки...»
Конечно, эти хлесткие фразы тоже состоят из слов. Но это особые, прекрасные слова, вознесенные на высоту, которая недоступна повседневности. Когда-то у нас были такие слова, но потом мы их утратили.
Несмотря на расплывчатость заключенного в них смысла, эти слова-лозунги источали поистине неземное сияние; безличные и величественные, они начисто исключали индивидуальность — подвиг каждого становился камнем в основании коллективного монумента. Если героизм — понятие физическое, то он предполагает отказ от личностного, следование некоему классическому образцу, подобно тому, как Александр Македонский слепил себя по подобию Ахилла. Поэтому слова героя, в отличие от слов гения, должны быть благородны, но тривиальны, то есть избраны из числа уже существующих формул. Только тогда они будут истинным голосом тела.
10
Я интуитивно догадался, что в основе понятия «коллектив» заложен принцип тела. Общность тесно связана с выделениями, не секретируемыми Словом: слезами, потом, стонами. А в основе её — кровь, истекать которой Слову не дано. Предсмертные записки подобны клише и лишены индивидуальности, потому что написаны языком тела.
Когда я понял, что с помощью физических нагрузок, усталости, пота, слез и крови я смогу почувствовать себя «таким же, как все», — уже тогда мне стало ясно, что рано или поздно я вырвусь из капкана индивидуализма, куда загнали меня слова, и постигну подлинный смысл человеческой общности.
Человеку дано достичь высшего уровня телесного бытия, недоступного одиночке, только если он вольется в группу и разделит с ней страдание. Нужно растворить свое «я», чтобы достичь вершины, с которой подчас просматривается небо богов. Для этого общность должна обладать трагичностью, заставляющей подняться из болота благодушия, распущенности и лени к высотам совместной боли, а затем и к смерти. Открытость смерти — непременное условие. Я полагаю, вы уже поняли, что я говорю о коллективе воинов.
Юкио Мисима
