Типология реакционных режимов и тактика левых. Часть 1

Георгий Комаров, Даниил Кожевников

Введение

1) Актуальность вопроса. Сегодня мы становимся свидетелями очередного витка «закручивания гаек» на постсоветском пространстве. В России целыми пакетами принимаются репрессивные законы, «шьются» политические дела и жестоко разгоняются митинги. В Беларуси участники прошлогодних акций получают тюремные сроки. На Украине росчерком президентского пера «затыкают» оппозиционные телеканалы и разворачивают травлю недостаточно лояльной профессуры. Впрочем, и то, что происходит в мировой политике, — «цифровая цензура» в США, подавление уличных манифестаций во Франции и в Польше и др. — плохо вяжется с картинкой «свободного общества», которую рисовали нам буржуазные идеологи.

Тем не менее, как и во всякой удачной лжи, в этой картинке есть своя капля истины. Буржуазная демократия мыслится наиболее естественной, стабильной формой организации политической надстройки капитализма. Общеизвестные исторические эталоны буржуазных государств: Голландская, Американская и Первая Французская республики, британский парламентаризм XVIII - XX вв., — все они противопоставляли старым абсолютистским порядкам вольности «третьего сословия»: право на политическое представительство, свободу печати и собраний, возможности для конкуренции между группировками нового правящего класса.

Всякое отступление от этого эталона обычно выглядит эксцессом — особенно после международного осуждения немецкого и итальянского фашизма. С тех пор многие поддаются соблазну поставить клеймо «фашизма» на любое реакционное деяние буржуазии. Проблема в том, что, прибегая к такой «черно-белой» риторике, легко оказаться в ловушке. Ведь если одна группировка буржуазии немногим лучше Гитлера, то стоит, очевидно, поддержать другую — и тем самым стать пешкой в разборках буржуазных элит.

Велик и противоположный соблазн. Чем чаще либералы именуют «фашистскими» всякие неугодные им меры, тем проще вспомнить притчу про мальчика, кричавшего «волки!». Увы, в финале этой притчи настоящий волк всё-таки пришёл и всех сожрал. Повторяя присказки про «жабу и гадюку», легко проигнорировать реальные различия между разными формами политической надстройки капитализма.

Но есть существенная практическая разница между, например, трудностями с предвыборной агитацией и полным запретом левой пропаганды. Или между несогласованием митинга и отправкой в Дахау.

Поэтому мы не можем довольствоваться метафорами и широкими интуитивными обобщениями — не важно, «либерального» или «жабогадючного» толка. Точность и обоснованность определений, корректная оценка объективных условий нашей работы — вопрос не какой-то абстрактной классификации, а самого́ выживания коммунистического движения как политического субъекта.

Корректный ответ на этот вопрос — залог верного выбора тактики. Если уж, например, всерьез именовать современный российский режим фашистским, то и вся наша деятельность должна быть организована так, чтобы выжить в условиях фашистской диктатуры и противостоять ей. Если считать его, напротив, буржуазно-демократическим — опять же, и формы работы должны быть соответствующими. И т. д.

Далее мы рассмотрим, как разные типы буржуазных режимов определяют стратегию и тактику работы коммунистов, и попробуем сделать выводы для сегодняшних российских и белорусских левых.

2) Эталоны и отклонения. Начнем с наиболее общего вопроса: чем вообще определяется характер режима? Как материалисты мы должны понимать, что характер конкретных режимов, степень их реакционности и авторитарности, не носит случайный характер, а определяется объективными предпосылками. А конкретно — интересами и положением правящего класса в целом и отдельных его группировок в частности.

Именно поэтому в данной работе мы сосредотачиваемся именно на буржуазных режимах и не будем касаться режимов, которых к таковым невозможно однозначно отнести. То, что последние могли прибегать к тем или иным ограничениям политических прав или репрессивным мерам, может придавать им поверхностное сходство с буржуазными авторитарными режимами (чем охотно пользуются либеральные идеологи). Однако мотивы для таких мер иные: они не исходят из необходимости наиболее эффективно защищать интересы капитала. Насколько они означают, например, «деформацию рабочего государства» — вопрос отдельного исследования. Но будет некорректно применять к ним абсолютно те же критерии и ту же логику анализа, что и к бесспорно капиталистическим странам.

Возвращаясь к собственно буржуазным режимам, мы должны выбрать своего рода «точку отсчета» для их анализа. Это уже упоминавшаяся выше буржуазная демократия. Что характеризует её в чистом виде? Прежде всего, широкие возможности для равной политической конкуренции между фракциями класса капиталистов. Если угодно, это — свободный рынок, перенесенный в политическую плоскость.

Разумеется, свободная конкуренция буржуазных группировок не может быть целиком «кулуарной». Полное отстранение масс от политического процесса в формально демократической стране непременно вызовет их недовольство. Поэтому буржуазия идет на то, чтобы формально допустить к участию в выборах часть представителей других классов (будь то все имущие мужчины-домовладельцы, как в XVIII в., или все совершеннолетние граждане, как принято сейчас) и, более того, терпеть конкуренцию со стороны мелкобуржуазных и даже пролетарских партий.

Означает ли это, что буржуазно-демократический режим непременно будет «травоядным»? Конечно, нет: даже самая демократичная диктатура буржуазии — всё равно диктатура буржуазии. Разгоны и даже расстрелы рабочих демонстраций, цензура, дискриминация, преследования диссидентов — известные и привычные страницы истории многих «образцово демократических стран», таких как Британия, Швеция или США. Ведь, несмотря на все репрессии против рабочих, капиталистам буржуазная демократия в любом случае обеспечит и свободу слова, и неприкосновенность личности, и парламентаризм.

Поэтому именно свобода политической конкуренции группировок капитала — классификационный признак буржуазной демократии. Настолько важный, что буржуазия, разгоняющая рабочих, будет готова терпеть в парламенте рабочую же партию — лишь бы не ставить под сомнение незыблемость собственных политических свобод. За разгромом Парижской коммуны последовала Третья республика со значительной долей левых в парламенте. В США даже во времена маккартизма не была запрещена компартия. В Швеции расстрел демонстрации в Одалене (1931 г.) также не сопровождался репрессиями по отношению к с-д партии и профсоюзам.

Всё это даёт относительно широкие возможности для легальной работы коммунистов, несмотря на все затруднения. Именно такое положение дел, например, предполагалось Лениным, когда он призывал использовать парламент как трибуну. Именно это позволяет собирать рабочие демонстрации и устраивать политические стачки.

Отклонения от этого принципа, сопряженные с открытыми политическими репрессиями, и потому легальную работу левых затрудняющие, мы и будем называть авторитарными буржуазными режимами.

3) Что определяет характер авторитарного режима? Чем объяснить эти отклонения? Несложно видеть, что степень их «демократичности» определяется прежде всего тем, насколько устойчиво и благополучно чувствует себя капитал.

Очевидно, что «демократичность» так или иначе зависит от накала классовой борьбы. Организованный и сознательный рабочий класс представляет прямую угрозу положению буржуазии — и в моменты кризиса, когда «замирить» массы уже не удается, эта угроза особенно остра. Перспектива поражения в классовых схватках заставляет капитал забыть о внутренних разногласиях и использовать государственную репрессивную машину для подавления недовольства. И наоборот: разобщенность и конформизм рабочих дают буржуазным кланам возможность заняться друг другом.

Однако если бы дело определялось только накалом классовой борьбы, мы бы не смогли объяснить, почему, к примеру, Франция 1930-х гг., с её сильными профсоюзами и компартией, сохраняла вполне демократическую систему, в то время как Индонезия, где левое движение было уничтожено физически, долгое время оставалась единоличной диктатурой. Это указывает на другой немаловажный фактор — место страны в мировом разделении труда. Несложно заметить, что демократические режимы типичны для стран «первого мира», где даже в периоды обострения классовой борьбы остаются ресурсы для империалистического подкупа рабочих, для отдельных уступок. Полупериферия и периферия (Африка, Азия, Латинская Америка), напротив, богаты на примеры жестоких диктатур, ограничивающих политическое участие не только масс, но и, нередко, «нелояльной» части правящего класса.

Тем не менее, и это не объясняет, например, почему Швеция первой половины ХХ в., ничуть не более развитая, чем Германия (а в плане остроты классовой борьбы весьма с ней сходная), избежала фашизации. Это означает, что третий фактор, влияющий на характер режима — экономическая устойчивость национального капитала, возможности для его беспрепятственного возрастания. Немецкая буржуазия, чьё положение было подорвано поражением в войне, а затем целым рядом кризисов, была просто вынуждена консолидироваться вокруг фашистской диктатуры. Шведская же, напротив, чувствовала себя настолько устойчиво, что могла себе позволить даже заключить пакт с социал-демократами.

Очевидно, что эти факторы могут быть выражены в разной степени и по-разному сочетаться. Между буржуазно-демократическим эталоном и самым диким фашизмом найдется достаточно промежуточных форм. Более того, режимы могут быть более или менее авторитарными, более или менее устойчивыми и из-за иных факторов: например, зависимости или, напротив, автономии конкретного режима от политики крупнейших империалистов. Так, итальянский фашизм и немецкий нацизм претендовали на роль независимых империалистических центров — и в итоге были уничтожены. Режим Пиночета, напротив, был фактически подчинен внешнеполитической линии США и потому продержался значительно дольше и был демонтирован мирно. Также надолго «обезопасили» себя режимы Франко в Испании и Салазара в Португалии, которые хоть и не были вполне зависимыми, но не могли и вступить в прямую конкуренцию с крупными империалистическими державами.

Это касается устойчивости не только однозначно авторитарных диктатур, но и демократий. Допустим, политическая система Колумбии и вовсе сохраняет буржуазно-демократический характер (правда, лишь для правых и центристских сил), несмотря на затяжную борьбу с левыми партизанскими группировками — залогом этому опять же лояльность США со стороны всех ведущих буржуазных партий страны. Для сравнения, в претендующем на намного бо́льшую политическую самостоятельность Пакистане периоды демократизации периодически прерываются военными переворотами, после чего хунты со временем уступают власть гражданским и цикл повторяется.

Так что мы позволим себе перефразировать Толстого и сказать: «Все авторитарные режимы авторитарны по-своему». Как именно «по-своему», в чем причины такого своеобразия, почему это важно и что из этого следует для нашей практики — рассмотрим в следующих разделах.

Характеристика фашизма

1) Как определить фашизм? Этот вопрос, казалось бы, носит риторический характер, ведь есть общеизвестное классическое определение Г. Димитрова, принятое Коминтерном:

Фашизм — это открытая террористическая диктатура наиболее реакционных, наиболее шовинистических, наиболее империалистических элементов финансового капитала.

И, тем не менее, у этого определения есть по меньшей мере одна серьезная проблема: оно неконкретно. Следует понимать, что оно было выдвинуто в тот исторический момент, когда фашизм был действительно абсолютно преобладающей формой диктатуры монополистического капитала. Тогда многое было ясно из контекста — но сегодня, вне этого контекста, оно оставляет вопросов больше, чем ответов.

В частности, что именно считать террором? Якобинский террор, породивший этот термин, предполагал массовые казни оппонентов; но сегодня термин всё чаще применяется и к более «мягким» мерам. Часто звучат даже такие формулировки, как «экономический террор», не говоря уже о именовании «террором» точечных репрессий. Димитровское определение не уточняет, широко мы должны понимать термин или максимально строго.

Аналогично, что именно мы понимаем под «открытой диктатурой»? В марксистской терминологии слово «диктатура» применяется к любому режиму классового господства: буржуазная демократия — тоже форма диктатуры капитала. И если понимать термин так, то «диктатурой финансового капитала» можно назвать практически любое современное государство. Это не слишком практично. Или же мы должны здесь пользоваться вместо этого «бытовым» пониманием диктатуры как авторитарного, недемократичного режима? И где граница между «открытой» и «скрытой» диктатурой?

Неясно и как определить «наиболее империалистические элементы» и всегда ли «бо́льшие реакционеры» являются «бо́льшими империалистами»? Как быть, допустим, с американской политической системой? Ведь демократы (формально более прогрессивные по ряду вопросов) обладают ничуть не менее крепкими связи с финансово-промышленными монополиями, чем самые реакционные из республиканцев, а их внешняя политика ничуть не менее агрессивна. Кто из них кого «переимпериалистит»?

Наконец, вопросы есть и к употреблению термина «финансовый капитал», нередко понимаемого как капитал банковский. Меж тем хорошо известно, что основной опорой гитлеровского режима были прежде всего промышленники.

Всё это подсказывает, что куда разумнее не считать определение Димитрова достаточно полным, а попытаться обобщить характерные признаки фашизма, анализируя реальные исторические примеры бесспорно фашистских режимов. К ним относятся прежде всего режимы Гитлера, Муссолини и Франко, а также Хорти и Салаши в Венгрии, Антонеску в Румынии, Павелича в Хорватии и др.

2) Родовые черты фашизма.
Объединяет эти режимы прежде всего исторический контекст их становления. Все они явились следствием прихода к власти милитаризованных общественных движений, возникших как реакция на резкий рост популярности левых партий. Нестабильное восстановление экономики после Первой мировой войны, а затем и Великая депрессия ставили пролетариат и часть мелкой буржуазии на грань выживания. Вместе с успехом Советского проекта всё это подталкивало массы к поддержке коммунистов. Многотысячные демонстрации под красным флагом и политические забастовки стали нормой для большинства стран Европы 1920-х - 1930-х гг. — их не останавливали ни силовые разгоны, ни акции устрашения, ни аресты лидеров, ни обещания капиталистов и чиновников.

Особенно ожесточенно это противостояние развернулось там, где кризисы не только сказались на малоимущих массах, но и пошатнули положение самого правящего класса — в раздавленной поражением Германии, а также более отсталых странах Южной и Восточной Европы. Неспособность местных элит обеспечить опережающее развитие, которое бы смягчило положение рабочих, только подпитывало недовольство последних и порождало такие явления, как серия восстаний в послевоенной Германии или «красное двухлетие» в Италии. Иными словами, фашизм — диктатура не просто монополистического капитала, но монополистического капитала в период особенной его уязвимости перед натиском пролетариата.

Из этого следуют специфические черты фашистских режимов. Очевидно, что политическую консолидацию рабочих, угрожающую интересам, а то и самому существованию крупного капитала, нужно было решительно остановить. Но сделать это только путём террора было бы невозможно. Напротив, необходимо было сочетать уничтожение авангарда рабочего класса с «соблазнением» его арьергарда.

Первое диктовало формы, которые принимало фашистское насилие: в начале уличные силовые акции против коммунистов, социал-демократов, профсоюзников, а затем — и их массовое устранение фашистскими режимами. Здесь важно отметить именно массовый и систематический характер репрессий. Как мы указывали, отдельные ограничения и запреты, точечные аресты (и даже убийства) в той или иной мере присущи разным буржуазным режимам, не исключая формально демократические. В случае же фашистских государств речь идёт о полном запрете всякой оппозиционной деятельности и, как следствие, масштабных кампаниях расправы.

Так, в Италии уже с 1926 г. регулярно составлялись объемные списки «неблагонадежных», подлежавших немедленному заключению (чаще всего — в концлагерь Липари). При этом в списки попадали не только видные политические фигуры, но и рядовые активисты, и даже просто симпатизанты оппозиции (доходило до арестов за посещение похорон рабочих-социалистов). В Германии только в течение 1933 г. было арестовано по разным оценкам от 100 до 200 тыс., преимущественно членов КПГ, СДПГ и профсоюзов. Восхождение Хорти к власти началось с резни более, чем 2000 коммунистов, участвовавших в работе Венгерской советской республики, а в 1921 г. был принят и Закон о порядке, предполагавший длительные сроки за подпольную деятельность.

Второе проявилось в том, что фашистские движения сыграли роль не просто орудия реакции, но и своего рода «кривого зеркала» рабочего движения. Марши «чернорубашечников», СА, фалангистов, «Скрещенных стрел» по-своему повторяли левые демонстрации. Шовинистическая демагогия об «отнимающих рабочие места» иммигрантах или «засевших в банках» евреях во многом затрагивала больные вопросы неравенства и безработицы. Корпоративизм, традиционализм и воззвания к единству нации становились суррогатом идеи классовой солидарности. А масштабные госпроекты фашистских правительств вроде многолетних модернизационных планов (формально напоминавших советские пятилетки) работали по сути по-кейнсиански, стимулируя занятость и спрос.

В итоге, такого рода идеологическая мимикрия действительно находила определенный отклик среди части рабочих и мелких буржуа, привлекая их в фашистское движение. Это позволило в т. ч. создать на основе массовых парамилитарных группировок эффективные репрессивные органы вроде SS или итальянской OVRA, насчитывавшие сотни тысяч кадров, многочисленные молодежные организации, корпоративистские «профсоюзы» и т. д.

Разумеется, конкретные варианты фашизма могли незначительно отклоняться от этой схемы. Так, при режиме Муссолини коммунисты долгое время чаще «обходились» тюрьмой и пытками, чем смертью. Для Франко и Хорти был в несколько меньшей степени характерен «социальный» популизм. Исторически более поздние режимы Пиночета в Чили или Виделы в Аргентине — также менее склонные к популизму, — опирались прежде всего на армию, а не на парамилитарные формирования. При этом для них, как и для индонезийской диктатуры Сухарто, в силу (полу)периферийного положения их стран была в меньшей степени доступна экспансионистская политика, что, впрочем, не мешало шовинистической риторике.

Более того, нередко можно видеть конкуренцию между различными вариантами фашизма в одной стране. Например, между более популистским (Штрассер, Рём, Эдилья, Кодряну) и более консервативным (Гитлер, Франко, Антонеску) крыльями, между менее радикальными (Дольфус, Хорти) и более радикальными (австрийские нацисты, Салаши) партиями. Как ни парадоксально, но фашизм такую конкуренцию в известной мере допускает — просто в силу того, что по мере разгрома левых на первый план ожидаемо начинают выходить противоречия внутри правых.

Тем не менее, о каком бы варианте речь ни шла, по отношению к рабочему движению тактика всяких фашистов остаётся по сути неизменной. Частные отклонения не мешают выделить некоторые родовые черты. Эти черты вполне можно обобщить, тем самым скорректировав определение Димитрова. Тогда мы можем определить фашизм как: (a) авторитарный режим, (b) устанавливаемый монополистическим капиталом в период его неустойчивого положения и (c) обострения классовой борьбы до степени, когда усиление рабочего движения создает угрозу пролетарской революции, (d) опирающийся на армию и/или массовые парамилитарные образования и (e) имеющий такие характерные черты, как:

  • Полный запрет всякой открытой деятельности оппозиции, поражение в правах недостаточно лояльных граждан,
  • Массовые и систематические аресты и расправы над коммунистами, социал-демократами, анархистами, профсоюзными и общественными активистами,
  • Официальная идеология корпоративизма/солидаризма, «единства нации», отрицающая классовые противоречия, но в большей или меньшей степени использующая элементы популизма и заигрывания с «социальной» повесткой,
  • Национализм и шовинизм, милитаризм, объединение нации против внутренних и внешних «врагов».

3) Практические следствия.
Как мы уже подчеркивали, любое определение нужно нам не «для галочки», а для практических выводов. Поэтому здесь мы должны задать себе основной вопрос: что это значит для тактики коммунистов?

Во-первых, это необходимость надолго уйти в глубокое подполье. Любая публичная деятельность в таких условиях — неизбежный риск если не погибнуть, то как минимум лишиться свободы (и тем самым возможностей вести активную борьбу). Альтернативой этому зачастую служила либо эмиграция, либо партизанщина. Плюс к этому вместе с репрессивными мерами еще и идеологическая гегемония фашистов существенно затрудняла ведение даже подпольной агитации и пропаганды.

Во-вторых, это необходимость идти на тактические союзы с представителями любых политических сил, оппонирующих фашизму. Создание «широкого народного фронта» в условиях наступления фашизма — вопрос выживания. Угроза буквального уничтожения заставляет забыть о идейных разногласиях и, как показывает опыт движений сопротивления, например в Европе или Китае, эта тактика себя оправдывает. В то же время очевидно, что если такой угрозы нет, то и подобные союзы не имеют под собой оснований и не несут левым существенных плюсов.

Соответственно, рассматривая режимы, не подходящие под уточнённые критерии фашистских, мы должны задать себе вопрос: возможна ли при этих режимах если не полностью легальная, то хотя бы и не полностью подпольная самостоятельная работа коммунистов? Как показывает историческая и современная практика — возможна, и это придает критериям, приведенным выше, конкретную практическую значимость.

Например, безусловно империалистическое правительство Трампа с его шовинистической и популистской риторикой всё же не могло позволить себе зачистку политического поля, несмотря на определенные ограничения гражданских свобод и отдельные случаи репрессий (преследование Сноудена, Ассанжа и Мэннинг, убийства левых активистов). Лояльные президенту стихийные ультраправые милиции (Proud Boys и др.) так и не приобрели характер радикального массового движения, готового к систематическому уличному насилию. Реакционный буржуазно-демократический режим остался буржуазно-демократическим при всей своей реакционности. В результате левый фланг американской несистемной политики (включая и марксистов) за последние 4 года лишь усилил свое влияние.

То же можно сказать и про индийский режим Нарендры Моди, для которого также характерны определенные империалистические амбиции, национализм, консерватизм и индуистский шовинизм. Однако, ни общее «закручивание гаек», ни случаи нападений на левых, профсоюзных и социальных активистов не остановили недавнюю многомиллионную забастовку — как не останавливали коммунистические партии от избрания в федеральный и региональные парламенты. Аналогично, в Турции в XX в. также существовали и существуют легальные левые партии и профсоюзы, несмотря на долгую историю запретов коммунистических организаций, арестов и убийств левых активистов, разгонов и расстрелов рабочих демонстраций. Работают они и сегодня, при безусловно крайне реакционном и империалистическом режиме Эрдогана.

Это справедливо даже в отношении «Нового государства» Салазара в Португалии, нередко считающегося фашистским или «парафашистским». Несмотря на криминализацию профсоюзов, цензуру и неоднократные аресты лидеров компартии, её актив всё же сохранял определенные возможности действовать вне подполья, хоть и со значительными ограничениями. Португальская компартия в таких условиях смогла вести подготовительную работу и даже пропаганду — и в итоге сыграла важную организующую роль в «Революции гвоздик». Ни в Италии, ни во франкистской Испании, ни в оккупированной Югославии, ни тем более в нацистской Германии это было бы решительно невозможно.

Характеристика бонапартизма

1) Подходы к бонапартизму у классиков. Таким образом, далеко не всякий правый режим не оставляет иного выбора, кроме долгосрочной глубоко законспирированной нелегальной работы. Однако достаточно ли для практических выводов лишь «отделить фашистов от нефашистов»? Без сомнения, недостаточно. И для более точной классификации нам может пригодиться такое понятие, как бонапартизм.

Понятие бонапартизма берёт начало в анализе специфических черт постреволюционной диктатуры Наполеона I, правления Луи Бонапарта (Наполеона III) и в меньшей степени — ряда других режимов XIX в. Его активно использовали классики марксизма, но консенсусного строгого определения этого понятия так и не возникло. Так, Энгельс в работе «Военный вопрос в Пруссии» указывает, что:

Бонапартизм является необходимой государственной формой в такой стране, где рабочий класс <...> оказался побежденным в великой революционной битве классом капиталистов, мелкой буржуазией и армией. <...> Отношение бонапартизма как к рабочим, так и к капиталистам характеризуется тем, что он препятствует им наброситься друг на друга. Это означает, что он защищает буржуазию от насильственных нападений рабочих, поощряет мелкие мирные стычки между обоими классами, а во всем остальном лишает как тех, так и других всяких признаков политической власти. Ни права союзов, ни права собраний, ни свободы печати <...> Наряду с этим происходит прямой подкуп некоторой части как буржуазии, так и рабочих...

Для сравнения, Ленин писал:

Бонапартизм есть форма правления, которая вырастает из контрреволюционности буржуазии в обстановке демократических преобразований и демократической революции.

Большая Советская Энциклопедия же определяет бонапартизм как «контрреволюционную диктатуру буржуазии, опирающуюся на военщину и отсталые слои крестьянства и лавирующую между классами».

Мы полагаем все эти характеристики и описания важными для анализа и будем учитывать их ниже (с определенной скидкой на конкретно-исторический контекст, конечно же). Тем не менее нам видится разумным, как и с фашизмом, попытаться обобщить характерные черты бесспорно бонапартистских режимов — Первой и Второй французских империй.

2) Отличительные черты бонапартизма.

А.) Бонапартизм действует в интересах буржуазии в момент её шаткого, неустойчивого положения. Это сближает бонапартизм и фашизм. Этот тезис можно проиллюстрировать даже на примере Наполеона I. Ни Робеспьер, ни тем более Директория оказались неспособны удовлетворительно справится с финансовым и продовольственным кризисом, усугубленным значительными военными расходами республики и угрожавшим подорвать экономические и политические позиции буржуазии. Провозгласив монархию, Наполеон тем не менее не отнял у буржуазии её завоевания, а напротив, заложил основы современного буржуазного права. Протекционистские меры стимулировали развитие промышленности, а военные кампании «работали» на расширение рынков сбыта ее продукции.

Луи Бонапарт также пришёл к власти в период политического кризиса. Буквально через 4 месяца после установления Второй Республики произошло июльское восстание под социалистическими лозунгами. Хотя оно было быстро подавлено генералом Кавеньяком, угроза «слева» сохранялась. При этом сам Кавеньяк, придерживавшийся республиканских взглядов, был нежелательной кандидатурой не только для пролетарских масс, видевших в нем палача, и мелкой буржуазии, недовольной налоговой политикой республиканцев, но и для буржуазии крупной, заинтересованной в обеспечении стабильности любой ценой. А вот наследник дома Бонапартов, одновременно прибегавший к «социальной» демагогии и подчеркивавший преемственность политике дяди, их вполне устроил.

Совершенно очевидно, однако, в чьих интересах проводилась политика Наполеона III после прихода к власти. Прежде всего, он был горячим сторонником свободной торговли что вполне отвечало объективным интересам буржуазии на тогдашнем этапе развития капитализма. Внешняя политика — прежде всего Крымская война, война с Австрией, вмешательство в итальянские дела и в польский кризис 1863-1864 гг. — также были попыткой не только сымитировать свершения великого родственника, но и ослабить другие континентальные державы, тем самым усилив позиции французской буржуазии на рынках сбыта её продукции.

B.) Бонапартистский режим отнимает у буржуазии демократические инструменты, однако не препятствует усилению влияния буржуазии в экономике. Оба Наполеона достаточно быстро де-факто разогнали главный политический орган буржуазной демократии — парламент. В период Второй Империи французская Ассамблея формально работала, однако на выборах можно было проголосовать лишь «за правительство», либо «против правительства», избирательные собрания были запрещены, не дозволялось распространение избирательных прокламаций. Плюс к этому подсчет поданных бюллетеней производился подчиненными правительству мэрами, что создавало простор для неограниченных фальсификаций. Были ужесточены и избирательные цензы. Таким образом, электоральная политика оказывалась фактически закрытой для левых.

Примечательно также, что при всей декоративности парламента при Бонапартах, проводились и прямые преследования оппозиционеров (в особенности левых и радикальных либералов, но также и крайних монархистов). Ограничивалась свобода печати. При всём при этом собственно экономические свободы для национальной буржуазии лишь укреплялись: Гражданский кодекс 1804 г. ревностно охранял право частной собственности от любых посягательств и в этом плане остался без изменений и при Бонапарте-племяннике.

C.) Бонапартизм идет на определенные уступки пролетариату и/или мелкой буржуазии, «лавируя» между классами. В правление Наполеона I это проявилось прежде всего в фиксации и укреплении прав мелких собственников, составлявших тогда значительную часть населения страны. Тот же Гражданский кодекс в определенной мере защитил мелкую буржуазию (включая имущее крестьянство, которое могло в любой момент вспомнить Вандею) от нападок буржуазии крупной.

По мере увеличения численности пролетариата возникла необходимость удержать под контролем и этот класс — так что племянник первого императора шел на подобного рода уступки уже и для рабочих. Так, именно при Луи Бонапарте впервые было предоставлено право на забастовку (хоть и ограниченное и в сочетании с увеличением рабочего дня с 10-11 до 12 часов), был обеспечен рост зарплат, введена система социального страхования. Государство инициировало финансируемые из казны масштабные инфраструктурные проекты (строительство дорог, больниц и т. п.), позволяющие с одной стороны обеспечить буржуазию заказами и инфраструктурой, а с другой — несколько утихомирить недовольство рабочих за счет «создания рабочих мест» и популистской риторики.

Это хорошо показывает суть так часто упоминаемого «бонапартистского лавирования»: отнимая у буржуазии право представительства, усиливая роль государства и его определенную независимость от частных интересов капиталистов, «бонапарт» использует эту независимость для установления и поддержания шаткого классового баланса. Это делает бонапартистскую внутреннюю политику даже не половинчатой, как у социал-реформистов, а непоследовательной и противоречивой. Она дарует рабочим определенные права, гарантии и даже подачки — но не посягает на привилегии работодателя, усиливает участие государства в экономике — но без национализации и даже роста налогов на капитал.

D.) Для бонапартизма типичны шовинизм, разрастание силового аппарата и бюрократии. Необходимость в усилении роли и численности чиновничества вытекает из отмеченной выше необходимости «лавирования». Одни только масштабные «госпроекты» неизбежно требуют армии обслуживающих их чиновников. С другой стороны, бюрократия играет роль своего рода демпфера между интересами буржуа и рабочих, никогда не удовлетворенных режимом в полной мере. Аналогичную роль играет и силовой аппарат, до поры контролирующий политическую угрозу для режима со стороны недовольных ограничением гражданских свобод.

Особую роль здесь, впрочем, играет военное ведомство. Не случайно отличительными чертами режима как Наполеона I, так и Наполеона III по сравнению с республиканскими стали значительное усиление роли армии и шовинистическая идеология. Первое обеспечивало инструмент, а второе «подводило базу» под захватническую политику, во многих отношениях выгодную для буржуазии как в чисто экономическом отношении (за счет военных закупок и облегчения доступа к новым рынкам сбыта), так и в политическом (отвлекая трудящихся от классовой борьбы). Таким образом милитаризация также вносит свой вклад в «лавирование».

3) Отличия от буржуазной демократии и фашизма. Как и в случае с фашизмом, реальное многообразие бонапартистских (или «парабонапартистских») режимов, разумеется, не исчерпывается строгой аналогией с французскими Империями.

Так, еще классики сопоставляли политику Наполеона III и Бисмарка — и действительно, для нее были также характерны шовинизм, агрессивная внешняя политика, усиление армии и чиновничества, точечные репрессии против крайне левых и крайне правых (Исключительный закон против социалистов и Kulturkampf соответственно) и определенные «социальные уступки». Даже отношения «железного канцлера» с Лассалем во многом вторили заигрываниям младшего Бонапарта с Луи Бланом. Однако, с другой стороны, в период правления «железного канцлера» прусский ландтаг, а затем Рейхстаг сохраняли известную самостоятельность, иногда даже блокируя инициативы правительства.

Тем не менее этот набор критериев также позволяет провести практически важное разделение между бонапартизмом, фашизмом и, например, реакционными, но демократическими режимами. Да, сами по себе шовинизм, усиление роли госаппарата и армии, точечные репрессии против радикальных политических сил и популизм в той или иной мере свойственны всем им. Но дьявол по традиции кроется в деталях.

Как мы указывали, буржуазная демократия типична для периодов стабильного роста, а не кризиса или стагнации; классовые противоречия в этот период не столь обострены до предела, и потому на первый план выходят противоречия не только между классами, но и внутри самого правящего класса. Это предоставляет коммунистам и социал-реформистам определенные возможности воспользоваться этой борьбой группировок для укрепления своих позиций. Возможности нередко скромные, но позволяющие целиком легально и без значительных потерь подготовиться к очередному обострению классовой борьбы.

Бонапартизм же сужает возможности для публичной политики за счет точечных репрессий, цензуры, запретительных законов и ограничения самостоятельности парламента. Таким образом, не только участие в выборах, но и вообще открытая работа левых партий — в т. ч. полевая и агитационная, — оказывается хоть и не невозможна, но затруднена по сравнению с демократической ситуацией.

С другой стороны, бонапартизм оказывает противопоставлен и фашизму. Как легко можно видеть, бонапарты не ставят целью изничтожить оппозицию на корню и даже загнать её в «полуподполье». Причина здесь не только в неспособности правящего класса к масштабному террору. Бонапартиские режимы возникали на фоне не только политически неустойчивого положения буржуазии, но и объективной неспособности пролетариата к установлению собственной диктатуры.

Разрозненные неоякобинские, бланкистские, прудонистские группировки во Франции 1840-х, склонная к легализму и реформизму СДПГ времён Бисмарка — все они, даже имея широкую поддержку, всё же не могли организовать пролетариат для радикальной борьбы в той же степени, на которую претендовали компартии XX в. Также и Франция, и Пруссия бурно развивались, что предоставляло больший простор для подкупа масс, чем, скажем, в Италии 1920-х или в Веймарской республике. Именно поэтому буржуазия могла удовлетвориться не тотальным террором против оппонентов, а лишь точечными репрессиями против радикалов с мягким отстранением от политики умеренных (да еще и с небольшими «примирительными» уступками).

Но эта же «экономия сил» делает бонапартизм более уязвимым, более завязанным на фигуру «гаранта стабильности». Да, строгая иерархия во главе с единоличным правителем типична и для фашизма. Однако, как мы указывали выше, «типична» ещё не значит «критически важна». Это ярко показывает смещение Хорти в Венгрии, борьба за власть между Гитлером и Рёмом в НСДАП, между Франко и Эдильей в испанской Фаланге и т. д. Для французских Империй или режима Бисмарка это было бы немыслимо: смена правителя мгновенно разрушила бы шаткий баланс интересов, обеспеченный личным авторитетом. Фашисты же никакого баланса не гарантируют, они просто уничтожают любое сопротивление на корню, и парадоксальным образом это дает им бо́льшую гибкость и стабильность.

В результате, если пример того же Франко показывает, что фашистский режим может успешно существовать долгие десятилетия, то бонапартизм нестабилен по самой своей сути. Каждый новый цикл кризиса приводит к росту недовольства им и неизбежно выливается либо в колебания от ужесточения к «оттепели» и обратно, либо в смещение бонапарта, либо в перерождение его режима.

При этом в случае падения режима значимую роль в нем нередко играют именно левые силы. Пусть ограниченные в свободе действий, но не запрещённые в период правления Бонапарта, они закономерно усиливают свои позиции, как только предоставляется такая возможность. Примерами тому могут служить либерализация 1870 года и затем Парижская коммуна, а также рост влияния СДПГ после отставки Бисмарка и отмены Исключительного закона.

Таким образом, тактика левых сил при бонапартизме «полувыжидательная». Не имея полноценных возможностей для использования буржуазно-демократических инструментов, они всё же могут вести достаточно широкую агитацию и «низовую» работу, выстраивать собственные структуры. При должной осторожности это позволяет им накапливать силы к очередному кризису.

«Серая зона»: режим Салазара

1) Специфика «Нового государства». Достаточно конкретные наборы критериев, приведенные выше, показывают, что бонапартизмом и фашизмом варианты авторитарных буржуазных режимов исчерпываться не могут. В качестве примеров, не вполне подпадающих под описанные выше критерии, можно назвать режим Салазара и Каэтану в Португалии (1932 — 1974 гг.), а также идейно близкую к нему бразильскую диктатуру Варгаса. Мы сосредоточимся прежде всего на первом.

Диктатуру Салазара некоторые исследователи называют «фашистской» или «парафашистской», и целый ряд сходств действительно имеет место. Так же, как и рассмотренные выше режимы, она пришла на смену нестабильным и непопулярным правительствам Первой республики — вернее, на смену им пришла военная хунта, вскоре «призвавшая Салазара на царство». Сворачивание демократии, сосредоточение власти в руках узкого круга, усиление силового аппарата, традиционализм и шовинизм, ограничения и запреты в адрес профсоюзов и оппозиционных партий — то, что роднит португальское Estado Novo и с бонапартизмом, и с фашизмом. С фашизмом его также сближает корпоративистская идеология и частые аресты противников режима. Но в то же время «Новое государство» так и не объявило «охоты на ведьм» с длинными расстрельными списками. Оппозиция не была всерьез разгромлена, большинство рядового актива и даже часть руководства левых партий избежали заключения и продолжали работу в «подвешенном состоянии» — не вполне легально, но и не в глубоком подполье.

Другой своеобразной чертой, которая роднит португальскую диктатуру именно с бонапартизмом, стало отсутствие опоры на правые парамилитарные группировки и радикальные партии. Фашистское руководство могло устраивать чистки «радикалов» (см. аресты Рёма, Салаши, Эдильи, разгром румынской «железной гвардии» при Антонеску и т. д.), но в ходе взятия власти непременно опиралось на них. Салазар, напротив, изначально не стремился перенимать немецкую или итальянскую модель со свойственными им популизмом, рассматривая местных фашистов и национал-синдикалистов как дестабилизирующий фактор. Если фашизму уличные радикалы нужны как локомотив для борьбы с коммунистами, то для режима «нового государства» потенциально неуправляемые вооруженные толпы были избыточны.

В итоге ничего подобного SA, SS или OVRA в Португалии так и не было создано - как и военизированных молодежных союзов типа «Гитлерюгенда» или итальянской ONB. То же можно сказать и о партийных структурах, столь важных для фашизма. Созданный Салазаром «Национальный союз» не позиционировался как партия, являясь по сути лишь этакой гильдией чиновников. Не слишком вмешивался он и в вопросы идеологии. Также скорее для бонапартизма, чем для фашизма характерно разрастание бюрократического и полицейского аппарата при скорее подчинённой роли армии (что потом, стоит отметить, аукнулось «движением капитанов»).

На этом, однако, сходства с бонапартизмом кончаются. Прежде всего, в случае «Нового государства» невозможно говорить о выраженном «лавировании» между классами, типичном для французских империй или Германии при Бисмарке. В целом Салазар последовательно проводил в жизнь интересы крупного капитала, и не думая заигрывать с пролетариатом и мелкой буржуазией. Отдельные инфраструктурные проекты (дорожное строительство, электрификация и т. п.) служили в большей степени вынужденной модернизационной мерой, чем инструментом стимулирования занятости и спроса. Законы, направленные против «чрезмерной конкуренции», фактически приносили в жертву монополистам интересы мелких производителей. Корпоративные «национальные синдикаты», формально объединявших работников и собственников, на деле лишали рабочих какого-либо реального права на отстаивание своих интересов и даже дополнительно их закрепощали, т. к. «синдикаты» фактически контролировали процесс найма.

В то же время как капиталисты могли без каких-либо ограничений (и даже без государственного контроля) создавать торгово-промышленный ассоциации для лоббирования своих интересов и даже уклоняться от создания ячеек «синдикатов» на своих предприятиях. Гильдии землевладельцев и вовсе задушили на корню робкие попытки аграрной реформы без каких-либо последствий для себя. Единственными ограничительными мерами Салазара в отношении буржуазии можно считать разве что сдерживание роста цен на продовольственные товары и повышение налоговой дисциплины (при снижении налоговых ставок).

Таким образом, португальскую диктатуру нельзя в полной мере назвать ни бонапартистской, ни фашистской. В чем причина её особого положения? В особенностях экономического положения и политического поля страны в начале XX в.

К 1930-м годам более ⅔ населения Португалии были заняты в сильно монополизированном сельском хозяйстве. Значительная часть промпроизводства, напротив, приходилась на небольшие предприятия лёгкой и пищевой индустрии. Развитие промышленности дополнительно сдерживалось длившейся ещё с конца XIX в. экономической нестабильностью: страна несколько раз объявляла дефолт и переживала периоды гиперинфляции. Городской пролетариат в таких условиях рос медленно и имел существенно меньшие возможности для самоорганизации по сравнению, например, с Испанией или Российской империей (где при преобладании аграрного сектора, тем не менее, бурно росли крупные обрабатывающие производства). Лиссабон и Коимбра по своему значению не могли сравниться ни с Москвой, ни с Барселоной, не говоря уже о Париже или Берлине.

Это замедляло развитие социалистических и коммунистических партий. Конфедерация CGT насчитывала лишь сотни тысяч членов, в то время как в более развитых странах профсоюзы располагали многими миллионами. Ведущую роль в антимонархической революции 1910 г. сыграли не левые организации, а либералы из Демократической партии. Лучшим электоральным результатом Соцпартии за все время существования Первой португальской республики стало 8 депутатов из 163, Демократической левой республиканской партии — 6 депутатов, Компартия до парламента так и не добралась. Разумеется, база их поддержки (равно как и анархистов, и синдикалистов) со временем росла, и позволяла даже проводить отдельные заметные стачки (например, 1933 г.). Но сил на организацию массовых восстаний, типичных для Франции XIX в. или Германии начала 1920-х, было недостаточно, и в итоге власть хунты оставалась прочной.

Таким образом, «салазаризм», если угодно — это реакционная диктатура крупного капитала в условиях недоразвитости рабочего движения. Пролетарские массы не надо было ни подкупать популистскими жестами, как при Бонапартах, ни обезглавливать и запугивать, уничтожить их политический авангард на корню, как при фашистском терроре. Салазар мог позволить себе обойтись «малой кровью».

Почему, тем не менее, Португалия не могла удовлетвориться буржуазной демократией — формой политической надстройки вполне, казалось бы, устойчивой в условиях «необостренной» классовой борьбы? Ответ опять же лежит в специфическом, периферийном положении страны. Чтобы хоть как-то поспеть за соседями по Европе, Португалия нуждалась в форсированной модернизации, невозможной без консолидации правящего класса и подчинения его определенной внутренней дисциплине. Военная хунта, призвавшая Салазара «прийти и владеть», сыграла по отношению к чехарде правительств Первой республики примерно ту же роль, что Наполеон I по отношению к Директории: роль гаранта стабильности и проводника модернизации в период острой нужды в «догоняющем развитии». И действительно, в итоге диктатору удалось упорядочить государственные финансы, пусть и ценой ограничения политической автономии группировок буржуазии.

2) Деятельность компартии при Салазаре. Как «салазаризм» отражается на деятельности левых? Судя по опыту португальской компартии, возможности для работы при подобном режиме шире, чем при фашизме, когда любая деятельность вне глубоко законспирированной подполья невозможна. Но с другой стороны, они более ограничены, нежели при бонапартизме, когда поддержание неустойчивого баланса между сильными левым и правым флангом не позволяет полностью поставить публичную оппозиционную деятельность вне закона.

Оптимальной стратегией здесь, по-видимому, является накопление сил по мере неизбежного нарастания противоречий в социально-политической сфере. Такое накопление не означает пассивного ожидания. Напротив, точечный характер репрессий режимов типа «Нового государства» оставляет некоторые лазейки для централизованной и достаточно массовой работы (в частности, агитационной) в своего рода «серой зоне». Работы не вполне открытой, рискованной, балансирующей на грани подполья — но и не полностью невозможной.

Так, в 1934 году Португальская компартия была официально запрещена, а вскоре ее лидер Бенту Гонсалвиш вместе с рядом других видных функционеров был заключен в концлагерь Таррафал. Тем не менее, рядовой актив по большей части избежал массовых репрессий, не прекращалась печать и распространение газеты Avante. Показательно, что более тысячи португальских коммунистов в 1936 г. беспрепятственно пересекли испанскую границу, чтобы принять участие в Гражданской войне на стороне республиканцев. В 1940 г., когда руководство «Нового государства» посчитало успехи Франко и Гитлера началом разгрома европейских коммунистов, ряд узников Таррафала (включая будущего лидера партии Алвару Куньяла) были попросту выпущены на волю. А в 1945 г., на фоне поражения фашизма, коммунистам и вовсе удалось собрать «Движение демократического единства», которое было запрещено лишь спустя 3 года.

Всего с 1934 по 1974 гг. четыре съезда компартии были проведены на территории Португалии и только один — за её пределами. За это время членам партии удавалось организовать несколько нелегальных стачек (а с 1960-х гг. — и политических демонстраций) и даже завоевать влияние среди армейских кругов. В итоге это сыграло важную роль в Революции гвоздик 1974 г. И хотя события 1974 г. не привели (да и не могли привести) к абсолютной гегемонии Компартии, последняя всё же смогла завоевать видное место в политическом поле новой республики.

Разумеется, публичные акции партии всякий раз вызывали волну арестов, тем не менее в итоге суммарное число прошедших заключение членов партии составило сотни (!), а не десятки тысяч, как в Италии или Германии. Также выживание в таких условиях потребовало от партии нескольких структурных реорганизаций, но ни одно из них не предполагало полностью подпольных партизанских методов.

«Серая зона»: восточноевропейские демократии

Другой специфический случай (во многом полярный рассмотренному выше) представляют собой восточноевропейские демократии последних 30 лет — в частности, современные Румыния, Украина, Венгрия, Польша, Литва и др., где пролетарские силы удалось маргинализировать при сохранении политической конкуренции внутри буржуазии.

В этом регионе в силу его места в мировом разделении труда и исторического контекста сложились своеобразные условия. После падения режимов Варшавского договора эти страны могли встроиться в мировую экономику только на правах периферии. Их достаточно развитая индустрия и сравнительно высокий (по сравнению со «старой» периферией вроде Юго-Восточной Азии) уровень жизни должны были деградировать, чтобы снизить стоимость рабочей силы и сделать выгодным экспорт капитала в эти страны.

Эта деградация — почти всегда форсированная, с использованием «шоковой терапии», — привела к тому, что бо́льшая часть трудящегося населения была вынуждена либо эмигрировать (особенно после присоединения к ЕС), либо перейти из промышленного сектора (для которого типична организация рабочих в крупные производственные единицы) в сектор торговли и услуг (где преобладают небольшие коллективы). Всё это привело к крайней атомизации пролетариата и, следовательно, ослаблению потенциальной социальной базы левых партий.

На уровне надстройки эта «периферизация» поддерживалась идеологически: путем массированной правой (в т. ч. националистической) пропагандой, использовавшей непопулярность «коммунистических» правительств 1980-х гг. С одной стороны, их формально подчиненное по отношению к Москве положение давало большой простор для спекуляций на национальном чувстве. С другой — неспособность (а то и нежелание) их бюрократического аппарата справляться с социально-экономическими вызовами того времени рассматривалась как признак «врожденной» неэффективности коммунизма. Те же меры, которые этот аппарат принимал, зачастую носили запретительный, а то и прямо репрессивный характер (см., например, подавление рабочих выступлений в Польше и Румынии), что подрывало и моральную состоятельность режимов Варшавского договора. В результате любые «шоковые» неолиберальные меры оправдывались необходимостью порвать с «преступным», «нищим» и «униженным» прошлым. А всякое сопротивление этим реформам выставлялось попыткой в это прошлое вернуться.

Успешность такой пропаганды позволила буржуазии пойти дальше и упрочить свое идеологическое доминирование за счет введения запретов на «тоталитарную символику». Формально относящиеся лишь к демонстрации символики компартий, по факту эти акты сформулированы достаточно абстрактно, чтобы цензурировать и даже точечно репрессировать всякую открыто левую (зачастую не только коммунистическую, но даже последовательную социал-демократическую) агитацию и пропаганду. В то же время ультраправая риторика, напротив, почти не встречает здесь официального сопротивления — а иногда сквозь пальцы смотрят и на случаи насилия против левых и представителей нацменьшинств.

Разумеется, не везде процесс «периферизации» и насаждения антикоммунизма был одинаково быстрым: например, в Венгрии и Украине он оказался достаточно растянутым. Более того, если, например, «моральное банкротство» польского и румынского режимов во многом облегчило работу местным буржуазным пропагандистам, то в Украине, где просоветские симпатии были значительно более сильны, правящему классу пришлось прибегать не только к пропаганде и запретам, но и к помощи парамилитарных группировок вроде «Азова».

Тем не менее всюду это привело к одному результату: полной маргинализации левых, лишенных и организованной массовой базы поддержки, и широких возможностей для публичного политического участия, агитации и пропаганды. И, исключив антикапиталистической силы из политического процесса «малой кровью», буржуазия Восточной Европы смогла позволить себе роскошь политической конкуренции и сменяемости официальных лиц.

Это создало примечательную ситуацию, практически незнакомую современным западным демократиям. В странах Центра правящему классу приходилось опираться в первую очередь на империалистический подкуп рабочих. Причем масштабы подкупа всюду были тем более значительны, чем сильнее была необходимость оказывать сопротивление левой оппозиции. Так, сильное мировое рабочее движение 1950-х — 1960-х требовало от правительств США или ФРГ «компенсировать» репрессии против левых введением кейнсианских социальных мер. А вот с 1980-х, в эпоху ослабления мирового рабочего движения, Тэтчер или Рейгану достаточно было просто не допускать резкого падения уровня жизни в результате неолиберальных реформ и прибегать к репрессиям лишь в отношении наиболее радикальных группировок (таких как ИРА).

И даже такую ослабленную лягушку всё равно стоит варить очень медленно. «Шоковое» обрушение благосостояния рабочих неизбежно приводило бы к росту протестных настроений, и без империалистического подкупа, «на одной пропаганде» сохранение status quo было бы невозможным. Это подтверждают тенденции последних лет, когда на фоне кризиса страны империалистического центра исчерпывают возможности для подкупа, что в свою очередь вызывает подъем массовых протестных движений — и соответствующую реакцию правящего класса.

Правящий класс восточноевропейских стран, напротив, оказался способен предельно маргинализировать левых, значительно сильнее, чем на Западе. Таким образом ему удалось сохранить в целом демократический характер режима как без тотального империалистического подкупа (невозможного на периферии), так и без консолидации правящего класса вокруг авторитарной фигуры.

Ему не нужно было ни бороться со стремительно растущей коммунистической угрозой (как фашистам), ни замирять ещё недостаточно организованные, но активные пролетарские массы (как Бонапартам), ни даже выдвигать «модернизатора» типа Салазара, поскольку интерес периферийной компрадорской буржуазии всякую модернизацию исключает.

Такое нетипичное положение дел нередко вводит наблюдателя в замешательство. С одной стороны, сменяемость власти, исправная работа буржуазно-демократических институтов и мнимый плюрализм (допускающий, например, дискуссии консерваторов с леволибералами по частным надстроечным вопросам) вроде как подталкивает к выводу о более прогрессивном характере этих режимов по сравнению с очевидными диктатурами. С другой — сложно игнорировать господствующую националистическую идеологию и узаконенный антикоммунизм (а в случае Украины еще и ультраправые группировки), благодаря которому такие режимы приобретают пугающее сходство с фашистскими. Этот кажущийся парадокс многими решается в ту или иную сторону: игнорируется либо первое, либо второе. Истина же ожидаемо лежит посередине, а вернее в синтезе: восточноевропейские режимы безусловно буржуазно-демократические, но демократия эта совершенно закрыта для всех течений левее социал-либерализма.

Поскольку пока нам неизвестны прецеденты успешной работы коммунистов при таких режимах, было бы самонадеянно делать выводы об оптимальной для них стратегии. Тем не менее, очевидно, что работа в таких условиях существенно затруднена — возможно даже более затруднена, чем при режимах типа салазаровского.

На этом мы завершаем рассмотрение собственно типов буржуазных режимов. Во второй части мы обратим взгляд уже на ситуацию в сегодняшних РФ и Беларуси и поговорим о том, какие выводы для постсоветских коммунистов из этого следуют

6446 views·143 shares