«Магия» Федорова

«Он слишком заинтересовал меня» – эти слова Ф. М. Достоевского из его письма к Н. П. Петерсону раскрывают особый характер влияния Николая Федорова на ищущих, прежде всего, русских, людей. Вот этот фрагмент письма: «Первым делом вопрос: кто этот мыслитель, мысли которого Вы передали? Если можете, то сообщите его настоящее имя. Он слишком заинтересовал меня. По крайней мере, сообщите хоть что-нибудь о нем подробнее как о лице; все это – если можно. Затем скажу, что в сущности совершенно согласен с этими мыслями. Их я прочел как бы за свои».

«Кто этот мыслитель?» – спрашивает Достоевский, как бы замирая в священном благоговении перед ним, перед тайной его лица, выспрашивая у Петерсона сообщить «хоть что-нибудь о нем подробнее как о лице».

Сразу заинтересовал, заинтриговал, очаровал Федоров Достоевского и предстал перед ним как тайна. Неузнанная, неизвестная, из глубины бытия вещающая о сокровенном. Федоров предстает неведомо, апофатически, передавая мысли, с которыми Достоевский «в сущности совершенно согласен» и «прочел как бы за свои». И Владимир Соловьев, которому Достоевский передал мысли Федорова, тоже нашел в его воззрении много сходного.

В известном письме Федорову 1882 года Соловьев делает высочайшие признания своему, как он его называет «учителю», «отцу духовному» и «утешителю». Под непосредственным впечатлением от только что прочитанной рукописи Федорова, в которой было изложено учение «всеобщего дела», Соловьев пишет: «Я очень много имею Вам сказать. А пока скажу только одно: что со времени появления христианства Ваш «проект» есть первое движение вперед человеческого духа по пути Христову. Я с своей стороны могу только признать Вас своим учителем и отцом духовным».

Это немаловажное, красноречивое и показательное признание очень сведущего в делах религии человека, можно сказать, одного из лучших знатоков христианства своего времени. Как будто до Федорова никто не говорил об этих вещах, как будто не было тысячелетий христианской истории?! Это очень странно. Как объяснить этот парадокс? Соловьева никак нельзя обвинить в легкомыслии, дилетантизме, незнании материала. Дело в другом.

И Толстого Федоров поразил, заразил. И хотя спорил с ним страстно, последний говорил, что гордится, что живет в одно время с таким человеком. Вот в этом действительный магизм Федорова – в умении привлечь самых великих людей своего времени, а не тот «магизм», в котором его часто упрекали ортодоксальные авторы, считая, что идея воскрешения есть магическая идея сама по себе, что-то типа «реанимации трупов» и в таком же духе.

Но Достоевский, Соловьев и Толстой как бабочки в ночи слетелись на огонь Федорова, на его пламя, на его безумную идею, которую почему-то до него никто еще не высказывал в таком ярком и полном виде. Даже историческое христианство поблекло перед этой идеей Федорова, и вообще перед его радикализмом преобразить весь мир, всю вселенную, весь космос.

Такое огромное стимулирующее и вдохновляющее влияние Федорова связано с тем, что он нащупал самый больной нерв русской мысли, русского духа – вопросы, связанные со смертью, которые необходимо решать в нравственном ключе. Вопрос о смерти оказался выброшенным за борт не в XX веке; и выбросили его не ученые-материалисты, а сами верующие христиане, рутинизировав, ритуализировав и регламентировав духовную жизнь человека.

Именно здесь концентрируется наиболее важные измерения русской духовности, отразившиеся на общем, как принято говорить, этикоцентричном стиле русской философии.

Здесь важен не ответ, а сам вопрос о смерти, который бросил Федоров в лицо миру с его фарисейской моралью. Любые ответы будут приводить к грубой натурализации высочайшей нравственной идеи – долга воскрешения. Парадокс в том, что дальше этого идти нельзя, дальше – уже сектантство, ересь, утопический сциентизм, все, что угодно, чем богаты обвинения в адрес федоровского проекта. Но достичь уровня понимания значимости долга воскресенья – это уже значит достичь высокого уровня нравственности, подлинной человечности.

В заключении письма Достоевский просит, почти умоляет Петерсона: «Сообщите же, если можете и хотите, многоуважаемый Николай Павлович, как думает обо этом Ваш мыслитель, и, если можете, сообщите подробнее». Да какая разница, что думает об этом какой-то там Федоров, тем более еще даже и неизвестный человек?! Разве нет Священного писания и предания, разве нет проповедей и молитв? Разве нет множества верующих, среди которых священники, богословы и святые? Разве всего этого всего нет? Почему так значим именно ответ Федорова?

Вот это и есть самое важное у Федорова – его умение затронуть фундаментальную проблему, по сути, старую болячку, и незаживающую смертельную рану, полученною человеком. Времена благодушного, или в терминологии Федорова, пассивного христианства прошли. Теперь необходимо что-то иное. Бог уже умер.

Смерть имеет и «темный» и «светлый» лик, но для философии важен темный, в котором фундаментальная связанность зла и смертности, и прочих важнейших нравственных коллизий человека. Только обостренное восприятие смерти как зла и неправды, только предельная невыносимая скорбь и особая, ни с чем не сравнимая русская тоска создают традицию отечественной философии, которая значима именно нравственной постановкой вопроса о смерти.

С Федорова начинается этот этический, а по сути экзистенциальный поворот русской философии, который уже был начат Достоевским. Вот почему такая реакция на родственную интонацию, которую Достоевский почувствовал у Федорова, и которая чувствуется до сих пор всеми ищущими людьми.

Текст В. Варава

51 views·2 shares