Марго Гритт, «Вторжение».
Во время чтения данного сборника нужно перечислять взволнованным голосом Шпака из «Ивана Васильевича»: «Два изнасилования, одно заграничное лесбиянство, две проститутки отечественные, смерти… трагичные… три». Хотя это не тоталитарная прозка воинствующей фемботантши. Отнюдь, здесь есть кое-что важное.
Главное достоинство сборника в том, что он написан не с опорой на личное. Только в первом рассказе, «Нырок», проглянуло детство и неизменный дедушка, но дальше заработало чистое воображение. Никто не перебирает свои игрушки, не провожает бабушку, не вспоминает свой первый класс, Олю Бубликову и Мишу Творожкина. «Вторжение» даёт отдохнуть от одинаковых текстов о детстве, и если бы сборник представил хотя бы несколько стоящих произведений, его можно было бы оценить высоко. Таков контраст.
Но миновав Сциллу воспоминаний, сборник угодил в Харибду конструирования.
Это сразу чувствуется, вот с первых страниц, и авторская биография только подтверждает влияние редакторского опыта. Как в рассказе «Электрический балет», где нейронным сетям скормили записи партий всех балерин, дабы вывести идеальную, сборник «Вторжение» является выжимкой из сотен прочитанных текстов. Но выжали их не в пусть механический, но всё-таки идеал, а в усреднённый уровень, в стандартное, общее, в обычный нормальный текст. Всё очень похоже, предсказуемо, сюжетно знакомо и где-то уже исполнено. Даже художественные приёмы в близстоящих рассказах повторяются в силу своей доступности: к танцполу «из-за пролитого кем-то коктейля липли подошвы», а барная стойка была «липкая, от разлитого кем-то кофе». Верные, в общем-то, образы. Распространённые.
То есть редактор знает, как верно надо писать. И пишет.
Сколько ни устраняй автора, профессия даст отпечаток, и давно замечено, что редакторская проза излишне правильная, мастеровитая, как говорится — деланная. А ведь чтобы хорошо писать, надо не знать, как писать. Ошибающаяся, наивная, хромкая проза имеет шанс на что-то великое. Редакторская, как правило, нет. Разумеется, «редакторская» здесь покрывает большую область, где и строгая филология, и журналистика, кафедры и PR, то есть некое цеховое ремесло. Профессионалы своего дела никогда не напишут плохо, и современная большая русская литература в значительной степени состоит из цеховиков: Быков, Водолазкин, Аствацатуров… Даже их неудачные книги недостижимый для большинства идеал. Умеют писать, запрограммированы на это.
Забавно, но предыдущий абзац лишь аккомпанировал самому лучшему рассказу сборника, «Электрическому балету», который, как говорят на уроках литературы, заставляет задуматься.
Некое не очень отдалённое будущее. Классическое искусство умирает, в том числе театр. Балерина Лия, «обречённая на корду», лишается ног, но приобретает новые, кибернетические, которые позволяют ей исполнить блистательную партию Жизель. Это лучшая Жизель из возможных, «Giselle-21» даже, которая привлекает в театр свежую кровь. Не самая талантливая Лия переживает триумф, но в его электронной точности осознаёт чарующую неточность живых ног.
Голеноступный сустав. Малоберцовая кость.
Я отнимаю по косточке, по суставу, по мышце. От сильных мускулистых ног Мары, и от остальных, что суетятся в тесной комнатке. От длинных, жилистых, мягких, напряженных, натруженных.
И когда ударяют отбитым в абзац словом «Бедренная», понимаешь, что талант — это мера несовершенства.
Отличный, самостийный рассказ.
К сожалению, он наследует ряду составленных «редакторских» текстов, которые хороши по форме и порою по языку, но в них нет не то, что внутренней силы, а даже простой уверенности.
«Ибо мысли слышны на небе» — не более чем зарисовка о Боге, яйцах и плохих словах. Хмыкнешь в конце, да и только. В самоубийственной «Субботе» хорошо только слово «обмишулиться», в остальном это киношная отрывочность с отсосом и сигаретами. «Сашки» — пробудившаяся в экстремальной ситуации сестринская любовь… хотя нет, не любовь, а взаимовыручка. В рассказе используется неумелый твист: то, что отец одной из сводных сестёр утонул, чем и обусловлен её страх воды, знали бы в семье изначально (через мать). И сразу второй звоночек — утопленник плюхнут в рассказ для того, чтобы в тексте была какая-то жуть.
Сборник начинает эксплуатировать её ещё с безобидного «Нырка», где за умершим дедом стоит тень непростительного поступка перед собственной дочерью. Внук также подозревает дедовскую вину, которую тот пытается снять, выпутывая из рыбацких сетей нырков. Идея хорошая, но ей не хватило расточенности рассказа, который мог бы дать не додумку, а хотя бы деталь «преступления». Отчего-то сложилось мнение, что проступок деда был перверсивный, связанный с насилием, полом.
Но ничего такого сборнику не требовалось. От маргинального материала он проигрывает. В плохом рассказе «Птицефабрика» можно пронаблюдать неумелый гротеск, пущенный на постройку неудачной дистопии. Работникам птицефабрики предписано улыбаться, что постепенно превращает жизнь работников в подобие птичьей (с тем же электрошоком за опущенные уголки губ). Но вместо того, чтобы сосредоточиться на эндорфинных порядках, которые можно было бы вывести в критику социального рейтинга и культа всеобщего счастья, «Птицефабрика» опять начинает про изнасилования, одинокую девочку и душегубство. Зачем это здесь вообще? Тем более на трёх страницах. Закон дистопии — это любовь, которая восстаёт против выхолащивания, а в «Птицефабрики» нет ни любви, ни критики, ни даже сатиры. Всё прямолинейно и в лоб, поэтому текст отскакивает в тёмный угол, где к моменту написания этих строк по нему уже ползают довольные тараканы.
Проблема другого рода у «Сороки-воровки». Это слабая и вновь короткая закольцовочка о сыне проститутки, которая снимает комнату у бабушки с инвалидом-колясочником. Однажды проститутка не возвращается с гулек, сын «вылетает» из окна искать её, находит мёртвую мать, «прилетает» домой и видит повзрослевшего себя в инвалидном кресле с ухаживающей за искалеченным собой бабушкой. Таких зацикленных историй можно миллион навертеть, и они уже давно наверчены. Зачем же ещё одна? Небольшой интерес представляет поэтизирование мальчиком птиц, теней, вообще мира.
Это обращает к языку сборника. Он нигде не становится чем-то стоящим, кроме рассказа «Common people», который написан цепко и ярко, в растревоженном перечислении жизни обычных бедных людей. Рассказ неприязнен к жизни простых и не-простых, но смысл этой вражды можно различить только в её сочном словесном эквиваленте. Кончается рассказ убийством (судя по увеличивающемуся числу ударов).
Неплох слог в рассказе «Клятва», где отлично увидели заячью губу: «…да, желобок этот кривой, будто ангел промазал, прикладывая палец к губам новорожденного младенца». И хорошо ударили фамилию Бéрежная. В остальном это примитивный вилочный рассказ о том, спасать или не спасать того, кто повинен в смерти твоих близких.
Также манифестеционен рассказ «Руками не трогать», который можно было бы трактовать как то, что искусство любят созерцать «слепые», то есть те, кто не может его понять или прочувствовать, но текст, увы, лишь старушечья декларация. Всё на уровне восьмидесятилетних пророков: искусство никому не нужно, музеи пустеют, цифра всё подменила, молодёжь оболванена, мир катится к чёрту, а он и рад.
Но в сборнике есть второй славный рассказ, «Вторжение». И хотя он расположен где-то в серёдке, к разбору его следовало приступить напоследок, как к квинтэссенции всего сборника.
Это рассказ о нежелательной (мягко сказано) беременности, которая ставит героиню не просто перед жизненным выбором, а оставляет один на один с большими вечными категориями, которые так сдавливают человека, что он способен только на жалкий писк. Это именно вторжение, то, что полностью меняет жизнь в силу чего-то инородного, чужого, в чём-то даже инопланетного (очень верные лунные метафоры применительно к зародышу). То одного означения ситуации хватило бы для того, чтобы вывести рассказ к очень большому финалу. Но словно этого недостаточно, нежелательную беременность героини снабдили изнасилованием от отцовского друга, а прежде смертью отца. Далее родился глухонемой ребёнок, бабка его всю душу матери извела, затем героиню использует лесбиянка-художница в странном, полутехническом изнасиловании… чернуха лишняя, закрашивающая, с нею не получается насладиться прекрасным финалом рассказа. Там случается выход в ПРИЧИННОЕ, в жуткую народную сказку, когда мать оставляет свою глухонемую дочь в лесу, а потом вдруг ощущает ПЕРВОБЫТНОЕ, что-то от наших славных пещерных предков, кровь их, да-да, кровь эту чует, что-то важнее культуры, всех оболочек. И начинается великолепное лесное переспрашивание, ответ на вопрос, нужен мне этот ребёнок или нет, и истинное вспоминанье отца, который учил ягодам, природному «можно или нельзя», а на пике средь качающихся крон проглядывают высокие огни далёкого города Нью-Йорка, куда героиня всегда мечтала отправиться.
То есть ответ на вопрос был дан без нотаций, без чернухи, а в непередаваемой дикарской ритмике, когда внутри взголосила кровь. Так, по крайней мере, читается. И хорошо, что читается так. Вот настоящее вторжение, не в матке оно. Рассказ перевернулся без всякого твиста, самостоятельно, на мощи заданного вопроса.
Но в остальном сборник вышел как бы заранее определённым, с набором тем, выстроенных в согласии с профессиональным опытом. За исключением двух, его рассказы неинтересны, их можно легко просчитать. Тем более они омрачены нарочитым износом. Это будто бы почерпнуто со стороны, у других, а нужно было прислушаться к гулу своей крови.
Оценка: 6 из 10.
