Морковь немытая Россия
Дебютный роман Марии Нырковой «Залив терпения» написан со строчных букв. Накатывая волна за волной, проза Нырковой пытается притвориться морем, но остаётся постом в соцсети, набранной эсэмэской, лентой хитрого телеграм-канала.
Маленький, не дотягивающий даже до пяти авторских листов роман всеми силами расширяет себя пропусками, стихотворениями и отбивками. Возвращение лирической героини на родной Сахалин перемежается сценами оголтелого дрочевания. Главная из которых связана с корнеплодом:
когда я мастурбирую мытой ледяной морковкой из холодильника, самой большой загадкой является не то, что я делаю это, а то, что я одновременно мысленно вожделею себя, ощущаю холод моркови и неприятие этого собственной вагиной, заставляю ее это принимать от нежелания сдаться, стыжусь своей похоти, боюсь подхватить заразу, опасаюсь, что кто-то нарушит мое одиночество, и воображаю, как кто-то еще захочет мной обладать. я боюсь, что перечислила не все. все не назовешь.
Ныркова — это эпигон Васякиной, которая, в свою очередь, эпигон американской прогрессистской литературы. Копия без оригинала ожидаемо повторяет путь наставницы, от которой в 2022 г. узнала про автофикшн и сделала в нём всё то же самое, только хуже. Если когда-нибудь у Нырковой окажутся собственные подражательницы и уровень просядет ещё ниже, столь гибельная рекурсия, вполне возможно, окончит наш грешный мир.
А пока на перекличке отзываются все составляющие корпоративного успеха: психические расстройства, влагалища, женская доля, этничность, телесность, одобряемые теоритийки, обличение России. Морковка и та васякинская, вставленная по наущению. Ну в самом деле, задание из какого-то литературного притона: «Засунь в себя холодную помытую морковь и опиши в глаголах, что ты ощущаешь. Глаголы выдели курсивом». Всё надуманно, с нескладным обоснованием. Видно, что этого не хотели, но пришлось. И там, где «пришлось», проза Нырковой перестаёт быть художественным текстом, разваливаясь на тяжёлые идеологические куски. А ведь «пришлось» Нырковой почти в половине романа, во всей его современной части.
Она одновременно напоминает растянутую песню группы «Animal ДжаZ» и заунывный верлибр, который могли бы читать вместо псалмов на похоронах феминистки. Могильное путешествие на Сахалин то скатывается к егэшным сочинениям («Эми Липтрот в “Выгоне” писала, что…»), то к такой вот поэзии:
я избегаю говорить с другими о своих снах
но тебе расскажу
потому что сижу
на твоем члене
и он измазан моей кровью
Есть даже попсовый припев:
и мне кажется я кончала
я скучала по тебе я скучала
Придумывая, как героиню преследовали похотливые дрочащие моряки или как приставучий мужик в гостинице похитил из кармана пачку прокладок «Либресс» («тебе кто-нибудь лизал во время месячных, а?»), Ныркова становится такой же нелепой, как девочки, которые впервые накрасились маминой косметикой. Помада та же, но в зеркале совсем другой результат:
стягиваю трусы. на прокладке красное пятно Роршаха. отгадай, что я увижу в нем: бабочку, фаллос или лицо своей матери.
Проза Нырковой внешняя, позирующая, без несущих конструкций, работающая на аффект, пузыри, означения. Цветастая необязательная литература, которую даже не пишут, а рассыпают как пуговицы из корзины в прихожей. Слова не закреплены, не имеют смысла. Их можно легко поменять. Порой доходит до шизофазии, но не в каком-то важном расстройстве, а просто потому, что речевая разорванность — это легко, случайная лексика — просто, нарушенная структура — доступна:
я помню так многое из того, чего не помнишь ты, потому что мы делимся на две функции: действие и запоминание; ты — он — вжимает меня в жизнь. не одного его я желаю, — но любой капли его существа, разлитой в пространстве, любой линии, соединяющей два места на глобусе, меридианной и параллельной, запаха древесной смолы, или холода влажного камня его языка, или правдивой ноты чьего-то похожего голоса.
Как и для всей корпорации, Нырковой важно набросать плёское, пенящееся письмо, которое сетевая мафия объявит «стихийным, бесстрашным и чувственным». А ещё робким ночным дыханием! Тихим жемчугом и пением волн! «глупая быстрая волжья вода», — пишет Ныркова о воде в Волге, не зная, что в Волге медленная вода. Гидросооружения сделали слабоуклонную Волгу совсем кроткой. Вода в ней нетороплива, ленна. Точность — столь угнетающее понятие не должно мешать «симфонической женщине»! Вспоминается байка о том, как молодой художник принёс Айвазовскому пейзаж «Пенящийся водопад». Маринист долго кивал, а потом заметил: «Вы так намылили картину, что из-за пены совершенно не видно воды».
Что полностью применимо к прозе Нырковой и её товарок. За мыльными брызгами пустота. Читатель ничего не узнает о Сахалине, его закоулках, природе, маленьких человечках. Героиня Нырковой не болтает с таксистами, не тусуется с браконьерами, даже её парень — так-то военный моряк — нужен в качестве телефонного приложения. Рассказчица нелюбознательна, она не смотрит по сторонам. Мир для неё односложен. Да, автофикшн всегда сосредоточен на биографическом вымысле, но вглядываясь в частное он пытается разглядеть общее. Погружение в себя становится погружением в Другого. Автофикшн вообще индуктивен, идёт от частного к общему в попытке установить что-то коллективное. Но в прозе Марии Нырковой мы обнаруживаем только самовлюблённый пуп, нечищеный завиток эгоизма, который накручивают на манерно оттопыренный пальчик. Из такого положения читателя снабжают удивительной мудростью:
однако в самом топосе острова есть нечто, отличающее его от материка.
Куда полнокровнее смотрится историческая часть романа. Она посвящена трудной семейной истории переселенцев на Дальний Восток. Появляются запоминающиеся сцены вроде лечения шерстяным носком. Бытовые сентиментальные сюжеты соседствуют с трагедией большой истории. Подтягивается язык, способный подметить «ноги чудной советской архитектуры», крепнет событийность. В лице Нины Петровны отлично показана тяжёлая женская доля. Хоть как-то начинает работать телесность: если ранее она была описательной, теперь стала концептуальной. Например, в телесном ключе рассматривается нефть — лучшая глава романа.
К сожалению, семейная сага снята на дешёвую киноплёнку. Описывая бытование своей прабабки во времена японской интервенции, рассказчица придумывает историю о партизанах, которые:
…подорвут склад и дом генерала вместе с ним и его женой взлетит на воздух через пару часов. утром, когда с баулами на плечах они выйдут из города, пожар будет им вместо восходящего солнца. потом Ксения скажет, что для жены этого генерала, может, так оно и лучше было — умереть.
Автофикшн — это достоверный вымысел, но в семейной части Ныркова всего лишь работает с сентиментальными небылицами. Они могли бы подрывать настоящий исторический материал, если бы тот и без того не был весьма сомнительным. Например, коллективизация подаётся через слезливую сцену отъёма коровы:
— коровку вашу изымаем. для колхоза. она тамнужнее. а вы идите, собирайтесь. я вашему мужу все объяснил. нечего как барыня тут в селе жить-поживать. поезжайте куда-нибудь в другое место.
— вы нас выгоняете из дома?
— вовсе и не выгоняю, а так просто предупреждаю, что буржуям в Советской стране нет житья. да спасибо скажите, что не расстреляли!
Действие происходит в 1927 году, когда число колхозов было меньше 1% от общего числа крестьянских хозяйств. Сгон ещё не начался, да и на первом этапе коллективизации использовались в основном стимулирующие меры. Когда те не дали существенного результата (около 4% хозяйств в колхозах к 1 июля 1929 г.), началась последняя в истории России война с крестьянством. Она окончилась разгромом земледельцев с более чем 60% долей колхозов к маю 1933. Вот тогда-то и пошла жуть.
Точно так же Ныркова не понимает, как функционировала сталинская машина террора. Она пишет, что предков рассказчицы:
…осудили по статье 58-2 УК РСФСР. они все отрицали и так и не признали вину. но системе не нужно было признание.
Наоборот, для сталинской системы признание обвиняемого было крайне важно! В условиях поточного производства «признание своей вины» заменяло всю сложность следственных действий и сбора вещественных доказательств. А раз признание ставилось во главу угла, широко применялись пытки, которые санкционировало Политбюро в ряде шифротелеграмм. В этом и заключается парадоксальность эпохи: стирая в пыль по самым абсурдным предлогам, террор замирал перед хрупкой волей бесправного человека. Как нечистой силе требуется приглашение, так и террору требовался самооговор, но те, кто выдерживал пытки, зачастую получали свободу или куда более лёгкую статью. Вот о чём интересно помыслить, но отечественный автофикшн поразительно нелюбопытен и туп. Вместо уникальных ситуаций он продюссирует клише, а его семейная история не более чем история гениталий. И всё это сопровождено такой помпой, таким всезнайством! Ныркова всерьёз пишет, что к приезду Чехова на Сахалин «ни один путешественник или географ в мире не был уверен», что имеет дело с островом. Послушайте, ну были же открытия адмирала Невельского, которые позже, во время Крымской войны, позволили спастись Камчатской флотилии из залива Ди-Кастри от англо-французской эскадры — европейцы считали Сахалин полуостровом, откуда нет выхода в Охотское море.
Многочисленные подлоги Нырковой существенно сбивают эмоциональный накал финала, когда сочтённые обиды становятся манифестом:
наша родина не построила нам сейсмоустойчивых домов. наша родина ссылала нас в лагеря, травила нас медным паром, отнимала наш скот. наша родина ставила нас в угол, связанных по рукам и ногам на несколько дней, пока у нас не лопнут сапоги. наша родина убивала нас из-за золота, добытого на прииске. наша родина поила нас радиационными отходами. наша родина грабила наши квартиры. наша родина гнобила нас за мечты. наша родина не давала нам пенсий. наша родина так неистово нас любила, что кутала, кутала, кутала в алую занавесь. они говорят, украли нашу родину. да нет же, вот она, вся как встарь.
Беспощадный поэтичный приговор заставляет поразмыслить о том, с какой позиции его выносят. «Залив терпения» — это «роман о родине, которая умирает внутри нас», чего возможно достичь только из некоего сокровенного состояния. Для вынесения такого вердикта необходимо оказаться внутри мифа, народа и языка. Делает ли это Ныркова? Увы, нет. Наоборот, её текст мнит себя исключительным. Склонившись над семейным древом, героиня сразу же заявляет: «роскошь иметь такие бумаги в современной России. роскошь гордиться тем, что твоя прабабушка не побоялась рассказать о себе и веке своем». Почему роскошь? Откуда такая предвзятость? Да из тех же оккупационных текстов, которые Ныркова с радостью назвала в интервью. Писательнице приятно находиться в удобной интерсекционистской позиции. В ней она заботливо перечисляет все свои угнетения, из-за которых женская прогрессистская проза похожа друг на друга больше, чем соцреалистические романы.
В лице Нырковой остров Сахалин попытался освоить литературный колониализм, то есть набор метрополийных тем, идей и метафор, которым беспрекословно подчиняется писчий туземец. Такое письмо лишено неожиданности, оно управляется специальным административным режимом, чиновников которого с радостью издаёт синеволосый «ГАРАЖ»:
А вот телесность текста во многом вдохновлена моей работой по изучению творчества гаитянского поэта и автора эротических рассказов и романов Рене Депестра.
И хоть кто-нибудь хоть раз ответил, что телесность его текста вдохновлена традицией российского порнографического рассказа с сайта попки.ру! Такая рецепция была бы куда интересней, чем многомудрый верлибр, где секс «новаторски» уподобляется смерти:
целую его и он умирает и я умираю
никогда еще смерть не была так похожа на секс.
я точно не помню, мне кажется, он проткнул меня ножом, а не выстрелил,
потому что вынул из моего живота лезвие
и оно было в крови так же как твой член
я как сейчас провела по нему рукой
Ныркова не может выполнить взятые на себя обязательства, так как вместо вхождения в миф остаётся отчуждённой придумщицей. Это хорошо видно по темпу повествования и композиции: современная линия вообще не сочетается с исторической. Она выглядит чужеродной, лишней, без петелек. Повествования не получается связать воедино. Привлечённый для этого парень лирической героини должен был стать продолжением несчастной женской судьбы, в которой государство опять забирает мужчин. Но парень не гибнет, не отправляется на войну, а лишь мямлит в трубку сериальные пошлости. Связь между двумя временными пластами окончательно прерывается, из-за чего, как и при всяком разрыве, из них запоминается самое аффективное — перверсии, совокупления, плоть.
И получается, что обличительный пафос финала звучит не с края дозволенного или края страны, а из высокопарного мусора, на который рассыпался этот дебютный роман.
Ему не хватило независимости, свободы от авторитетов. У Марии Нырковой есть талант. Её тянет к нужным словам. Чтобы воспользоваться ими по своему усмотрению необходимо отстоять себя от того авторитарного навала, который по недоразумению числится свободным и прогрессивным. И дело вовсе не в том, за «ты» или всё-таки «против». Литература может быть какой угодно. Не может быть она только трусливой. А «Залив терпения» именно трусоват. Его научили бояться. И если вы думаете, что бояться заставила Родина — о, нет-нет. Дело совсем в другом.
Рано попав под чужое влияние, Мария Ныркова покорно отправилась в овощной за покупками. Хотелось бы вслед за героиней повторить прекрасное: «я шла домой счастливая, как яблоко», но, увы, в литературу оказалось принесено кило меланхоличной моркови.
