«Народная монархия» №4.2. Церковь в Москве, война со степью.

В Москве государство подчинялось религии и Церковь подчинялась Государству: этот порядок не влезает ни в одну из существующих схем государственного права. В Москве Государство, Церковь и Нация жили определёнными религиозными идеалами и чувствовали себя единой индивидуальностью. Выдавать друг другу письменные обязательства было бы так же глупо, как если бы я давал себе расписки в получении от самого себя трёх рублей и обязательства эти три рубля вернуть себе же.

Царь считал себя Нацией и Церковью, Церковь считала себя Нацией и Государством. Нация считала себя Церковью и Государством. Царь не думал менять православия, как и не думал менять языка. Нация не думала менять ни самодержания, ни православия — и то, и другое органически входило в личность Нации. Царь подчинялся догматам религии, но подчинял себе служителей её.

Воля в руках Царя, «Сердце царево в руках Божиих», ибо царь — прежде всего общественное равновесие. При нарушении этого равновесия промышленники создадут плутократию, военные — милитаризм, духовные — клерикализм, а интеллигенция — любой «изм», какой будет в книжной моде.

В Москве русское духовенство было ещё менее грамотным, чем при Николае Втором. Попы без прихода толпами скитались по Руси, и правительство было озабочено: куда бы их пристроить. Но эти попы были частью народа. Они веровали его верованиями, они защищали вместе с ним Троице-Сергиевскую Лавру, они благословляли его «на брань», и они сражались в его рядах.

Служилых, то есть небезработных, попов Московской Руси выбирал приход, и он же их оплачивал. Выборность спасала духовенство от превращения его в орудие господствующего класса. Этим орудием наше духовенство сделалось только после Петра.

Святейший Синод заседал под контролем гвардейских офицеров, потом армейских офицеров, потом чиновников — он уже не выражал голос русского православия. Синод постепенно переставал быть голосом православной совести, а о его обер-прокурорах и говорить нечего.

В послепетровский период Православная Церковь не могла непосредственно, помимо обер-прокурора, докладывать Государю — одна из крупнейших ошибок нашей послепетровской монархии. Рядовое духовенство лишилось всякой опоры сверху. Низшее духовенство не получало жалованья и жило на требы. В последние десятилетия это был самый забитый слой на всей русской земле. Низшее духовенство, которое обслуживало религиозные потребности народа и воспитывало его, находилось в положении крепостных. Государство строило Исаакиевские и прочие соборы, но не создавало церковных. Государство строило храмы, но оставляло в запустении Церковь.

Обер-прокурор Св. Синода К. Победоносцев: «Митрополита, архиереев и нынешнего поповства не вижу, все они стали мне противны. Подлость человеческая и низость раскрылись теперь безо всякого стыда. Кажется, и вера-то совсем исчезла в служителях Алтаря Господня».

Если в Московской Руси Церковь неизменно поддерживала монархию, то первое, что сделал Синод «освобождённой России» в марте 1917 года — приказал вынести из зала заседаний портрет Государя. Были сказаны и некоторые модные слова о самодержавии.

Нация и культура без религии невозможны. Одновременно с умиранием религии, умирает и нация. Так было в Греции, когда эллинские боги заменялись атавизмом софистов; так было в Риме, когда его пантеон исчез в скептицизме Петрониев и синкретизме Антонинов (III и IV век). Последний удар по «язычеству» нанёс в 380 году эдикт Грациана. 476 год считается официальной датой конца Рима — фактически Рим был кончен значительно раньше. Франция начала падать — физически и политически — с эпохи революции и её атеизма.

В религии концентрируются все национальные инстинкты, эмоции и мораль. Религия стоит у колыбели, у брачного алтаря и у гроба каждого человека. В ней формулируются все представления о конечном добре, какие свойственны данному народу. Умирание религии — смерть национального инстинкта, инстинкта жизни. Тогда вступает в свои права эпикурейское смакование последних радостей жизни. И тогда вступают в свои права пункты и договоры: неверие в Бога невозможно без недоверия к человеку.

Никогда и нигде инстинкт жизни не проявил себя с такой полнотой, упорством и цепкостью, как в истории Москвы. Никогда и нигде не проявили такого единства национальная воля и национальная идея. Эта идея носила религиозный характер: защита от Востока была защитой от «басурманства», защита от Запада — от «латынства». Москва была хранительницей истинной веры, и московские успехи укрепляли уверенность москвичей в их исторической роли защитников православия. Константинополь пал сразу же после попытки константинопольской Церкви изменить православию и заключить Флорентийскую унию с латинством, оставляя Москву одну во всём мире. Именно Москва, нерушимо стоявшая на «православии», на «правой вере», стала «Третьим Римом» — «а четвёртому уже не быти».

Можно сказать: Господь Бог вложил инстинкт жизни в каждое живое существо. Можно сказать и иначе: инстинкт жизни формулирует Господа Бога, как свой величайший и заранее непостижимый идеал, как концентрацию всего лучшего, что есть в человеке.

Это «лучшее» не одинаково для всех. Но когда точка, в которой концентрируются лучшие идеалы нации, распадается в атеизме — распадается и сама нация. Безусловное, безграничное и недостижимое Добро, которое называется Богом — заменяется всякими другими благами.

С заменой веры в абсолютное Добро верою в относительную колбасу — всё остальное принимает тоже относительный характер, в том числе и человек. С потерею веры в Бога, теряется вера и в человека. Христианский принцип «возлюби ближнего своего, как самого себя» заменяется принципом: человек — средство производства колбасы. И тогда начинается взаимоистребление.

Результаты его мы видим на примерах: атеисты французской революции истребили самих себя, включительно до Робеспьера. Атеисты русской революции истребили самих себя, ещё не совсем до последнего — последний ещё ждёт своей очереди. Верующий человек, идя на преступление, знает, что это преступление — в особенности православный человек. Здесь есть какой-то тормоз. Преступления французской и русской революций шли без всяких тормозов. Робеспьер посылал на эшафот своих ближайших друзей и едва ли терзался угрызениями совести. Трудно представить, чтобы совесть говорила и в Сталине.

Иван Грозный каялся и казнился, а Алексей Михайлович организовал всенародное покаяние перед гробом убитого по приказу Грозного митрополита Филарета.

С материалистической точки зрения человек — такой же физико-химический процесс, как горение спички. Погасить жизнь или погасить спичку — не всё ли равно? Это будет логичным выводом из логичного атеизма — но при этом выводе никакая человеческая жизнь невозможна.

Практика истории человечества доказывает: там, где побеждает атеизм — умирает нация. От знаменитого пионерского собрания, постановившего «Бога нет» — существование или несуществование Бога не меняется — но меняется жизнь пионеров: они становятся беспризорниками. Философия дидеротов ничего не изменила в основах мироздания — но начала сводить к небытию французский народ. В некотором отношении татары всё-таки лучше большевиков: они грабили тело народа, но не могли добраться до его души.

Я очень люблю молодёжь, а русскую в особенности. Если пятнадцатилетний мальчишка совсем не хулиганит — мне это не нравится. Если двадцатилетний парень очень религиозен — мне это тоже не нравится. Вовсе не потому, что хулиганство или безрелигиозность — положительные качества, а потому что этим возрастам биологически свойственен избыток гормонов и нехватка мозгов. Мозги в своё время придут, а гормоны уже не воротятся. Поэтому налёт атеизма вполне нормален для всякой молодёжи во все времена мира.

Свои религиозные представления человек получает или по наследству в ярком, но примитивном виде — или приходит к ним впоследствии, к глубокому, хотя и менее яркому мироощущению. Но в двадцать лет детский примитив уже не устраивает, а понять его символическое значение человек ещё не в состоянии, как не в состоянии всмотреться в мир более пристально: не до этого. Гормоны бурлят, море по колено, дух исполнен боеспособности: лишь бы подраться, а с кем и почему, безразлично.

Крестьянство принимает религию в её детской форме, Пушкины, Ломоносовы, Достоевские, Менделеевы, Толстые, Павловы приходят к ней же более трудным, самостоятельным, но и более прочным путём. Полуинтеллигенция, которая сделала нашу революцию — от народа уже оторвалась, а до пушкинского уровня ещё не доросла.

Герцен лет сто тому назад писал: «Внутренняя и не вполне сознательная сила чудесно сохранила русский народ под игом монгольских орд и немецкой бюрократии, сохранила прекрасные и открытые черты и живой ум русского крестьянина под унизительным гнётом крепостного состояния…», «эта сила и вера в себя жива в нашей груди. Эта сила нерушимо сберегла русский народ, его непоколебимую веру в себя. Для чего? — Покажет будущее».

В той же книге Герцен пишет: «Я считаю великим счастьем для русского народа, что его не испортил католицизм. Вместе с католицизмом, его миновало и другое зло. Католицизм, подобно некоторым злокачественным болезням, можно излечить только ядами. Он ведёт за собою протестантизм, который освобождает умы с тем, чтобы снова поработить их».

Герцен — писатель, который не страдал «правым уклоном». Так какая же «внутренняя, не вполне сознательная сила» сохранила и сохраняет русский народ? На этот вопрос отвечала Московская Русь, а позже ответили Аксаковы, Достоевский, В. Соловьёв, Менделеев, Павлов, Розанов: это было православие.

Русский народ — хранитель православия, и православие — национальная религия русского народа. Россия от дня рождения своего стоит на православии. Мысль о национальной религии высказывал Достоевский («Бесы»):

«Цель всякого движения народного… искание Бога, непременно собственного, и вера в Него, как в единого истинного… Бог — синтетическая личность народа, взятого с начала его и до конца… Если великий народ не верует, что в нём истина (именно в одном и именно исключительно)… то он тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ…»

Европейская культура практически всегда работала на разъединение людей. Она была орудием того морального состояния, о котором писал Достоевский («Дневник Писателя»):

«Все европейцы идут к одной и той же цели… но они все разъединяются между собою почвенными интересами, исключительны друг к другу до непримиримости… Они перестают понимать друг друга, они раздельно смотрят на жизнь, раздельно веруют и поставляют это себе за величайшую честь… И тот и другой во всём мире замечают только самих себя, а всех других, как личное себе препятствие…»

Мы должны сказать самим себе — скромно, но твёрдо, что мы, русские — моральная аристократия мира, идущая на смену земельной и финансовой.

Православие выступает в мире, как религия наибольшей человечности, наибольшей любви, наибольшей надежды и наибольшего оптимизма. Между Богом и человеком есть нерушимая непосредственная личная связь — ибо Бог, как и человек, есть ЛИЧНОСТЬ, а не слепая сила природы. Человек, следовательно, в этом мире не одинок и не бесцелен.

Христос сказал: не хлебом единым жив будет человек. Для большинства человечества вопрос о смысле и цели разрешается инстинктивно — как инстинктивно решается вопрос о любви и семье и вопрос о жертве в пользу защиты родины. Вы ничего не сможете сказать о Боге человеку, рождённому духовным евнухом.

Православие не организовывало инквизиции, не жгло ведьм и еретиков; русский церковный мир резко протестовал против этого изобретения западноевропейской культуры. Индульгенции, которые восточные патриархи привозили на Московскую Русь, остались нераспроданными: идея взятки Господу Богу Руси осталась чужда. Православие почти никогда не распространялось насилием — первые шаги в этом направлении сделал Петровский полупротестантский Синод. Православие несёт в мир искание Божьей Правды на грешной нашей земле, что так характерно для русской литературы, для преданий и былин русской истории, для всего народа. Православие не торопится: Бог правду видит, да не cкoрo скажет. Но всё-таки «скажет»! И нельзя ускорять насилием поставленных Им сроков.

Если исключить трагическую историю со старообрядцами, то никогда православие не навязывало себя силой. Никто не трогал религии завоёванных татарских племён. Никто не резал языческие племена за идолопоклонство, как резали другие религии мира. В шестую часть суши, на которой расположились полтораста наций, народов и племён — православие внесло невероятно много мира и света, дружбы и любви. Я подчёркиваю слово «невероятно» — это граничит с чудом: представьте себе, что на этой территории и среди этих народов «господствующей» оказалась другая религия или другой народ — сколько было бы религиозных войн, костров и застенков, попыток миссионерствовать рублём и дубьём.

Православная и русская терпимость происходит от великого оптимизма: правда всё равно своё возьмёт — и зачем торопить её неправдой? Будущее всё равно принадлежит дружбе и любви — зачем торопить их злобой и ненавистью? Мы всё равно сильнее других — зачем культивировать чувство зависти? Наша сила творит и хранит — сила отца, а не сила разбойника, грабящая и насилующая. Смысл бытия русского народа и «Свет Тихий» православия погибли бы, если бы мы хотя бы один раз стали бы на путь Германии.

…Наше православие — переработка византийского христианства русским народом. Византия «Правды Божией» не искала, как не ищет её и современная православная Греция. Это идёт из неизвестных глубин русского народного сознания.

Наши богатыри «честно и грозно» стоят на страже земли русской, живут в несокрушимой дружбе — если Илья Муромец посмеивается над Алёшей Поповичем, то в порядке дружеского зубоскальства. Если Васька Буслаев и хулиганит, то беззлобно, от избытка сил, да и то потом кается. Здесь всё светло, ясно и дружественно. В «Песне о Нибелунгах» — зависть и предательство, убийство из-за угла, яд и взаимоистребление громоздятся кошмарным клубком. В конце этой героической эпопеи герои пьют кровь убитых товарищей и гибнут все не в борьбе с внешним врагом, а истребляя друг друга до последнего, чтобы «золото Рейна» не попало никому. Здесь всё окрашено в цвета крови и грязи, всё пропитано завистью и ненавистью. Здесь всякий друг другу враг и потенциальный убийца, и убивают друг друга все. Гибнут не в честном бою за родину, за защиту своих полей и сёл, детей и жён, а в идиотских феодальных войнах из-за выеденного яйца.

В романе М. Алданова «Девятое Термидора» молодой русский парень попадает в Париж XII века. Смотрит на сожжение еретиков: «Страшно, но интересно: в Киеве никогда никого не жгли и даже вешали редко». Смотрит с интересом на Собор Парижской Богоматери и «боится немного, как бы этот собор не оказался лучше церкви Святой Софии, которую великий князь Ярослав воздвиг в Киеве на удивление миру. Оказалось, оба храма совершенно друг на друга непохожи. Оба на редкость хороши, только киевский светел и приветлив, а парижский угрюм и страшен: день и ночь».

Православие светло и приветливо — нет в нём ничего угрюмого и страшного. Оно полно уверенности и оптимизма — любовь и правда всё равно возьмут своё. Русский язык, кажется, единственный язык в мире, который в слово «правда» вложил два противоположных смысла: «правда» — это то, что есть, действительность, факт. И «правда» — то, чего ещё нет, но что должно быть. Правда свидетельского показания о настоящем и правда Божьего обещания о будущем сливаются в одно слово и почти в одно понятие. И русский православный народ веками работает для этого слияния: для превращения Божьей правды в правду реальной действительности.

После великой катастрофы мы стоим перед великим возвращением в свой дом, к своему идеалу. Сейчас он загажен и замазан, заклеен лозунгами и заглушен враньём. Но он существует. Нужно очистить его от лозунгов и плакатов, от иностранных переводов и доморощенного вранья, нужно показать его во всей его ясной и светлой простоте. Но не в вымысле «творимой легенды», а в реальности исторических фактов. Наше будущее мы должны строить, исходя из нашего прошлого, а не из чужих шпаргалок, программ, утопий и демагогии. Политическую работу нашего будущего мы должны начинать с другого конца, чем это делали наши деды и отцы — иначе наши дети и внуки придут к тому же, к чему пришли мы: к братским могилам голода и террора, гражданских и мировых войн, к новому периоду грязи и крови, злобы и ненависти. Нам, прежде всего, нужно знать нашу историю, а мы её не знали.

ВОЕННЫЕ УСИЛИЯ МОСКВЫ

Киевские эмигранты ушли из опостылевшего Киева с его боярством, ростовщиками, работорговлей, усобицами, взаимной резнёй и степными набегами, от которых страну уже некому было охранять: Киев сгнил изнутри. Осев на тощих суздальских суглинках, эти люди в далёких, глухих лесах сразу же подымают знамя русской демократической великодержавности. Андрей Боголюбский, сидя в глуши и опираясь на смердов, командует всею Русью, громит крамольное гнездо Киева, становится «самовластцем» — но гибнет от заговора в 1174 году. Его преемники — в особенности Всеволод Большое Гнездо — снова подымают упавшее было знамя, но пятьдесят лет после смерти Боголюбского на Русь сваливается татарское нашествие. От возрождённой русской государственности остаются кровавые осколки. Повинуясь таинственному, но могучему инстинкту государственности, эти осколки снова концентрируются, сливаются в единую державу, ликвидируют феодальные попытки внутри страны и в то же время ведут беспримерно тяжёлую борьбу во вне её. Эта борьба с татарской разновидностью степи тянется пять веков — до Потёмкина-Таврического.

Мы все знаем официальную историю татарского ига, все эти «дани-невыплаты, хански невыходы», контрибуцию, которую лет четыреста Русь выплачивала степным разбойникам. Знаем и о карательных экспедициях ханов, которые предпринимались при отказе платить контрибуцию, при восстаниях или при невозможности уплаты. Руси приходилось платить живыми людьми: татарским полоном, который захватывали степняки и продавали потом на всех рынках — до итальянского и испанского включительно. Гораздо менее известна неофициальная, частно-предпринимательская сторона этого ига.

Татарская степь давила и грабила не только в порядке Золотой Орды. Отдельные отряды набегали и независимо от Золотой Орды. О них наши историки говорят только мельком, и я не знаю об исследованиях быта и потерь этой «малой войны». Платонов приводит отрывочные данные о стройке и судьбах бесчисленных «украинных городов». Ключевский мельком упоминает о том, что Курск, разорённый Батыем, 350 лет стоял пустым и восстановился только в 1597 году. Время от времени уничтожали и Москву, но чаще ей удавалось отсидеться, отбиться, и степные хищники опустошали дотла её окрестности.

Была бы интересна книга истории середняцкого городка, вроде Переяславля Залесского, Шацка, Путивля и прочих. Что пережил он за триста лет борьбы со степью? Сколько раз оставались от него одни развалины, как на этих развалинах снова появлялись русские люди, снова строили, укрепляли, возделывали, как приходили очередные нашествия, как снова всё сметалось с лица земли, и как с неправдоподобным упорством снова появлялись «разного чина люди», опять строился город, и как он всё больше становился «тылом» — степь уходила, отступала, впереди Шацка и Путивля создавались новые форпосты, оттесняли степь ещё дальше, и как люди сегодняшнего Шацка только в туманных преданиях помнят сверхчеловеческие лишения и усилия своих прадедов. Кое-что мы знаем из курсов русской истории, но в этих курсах нет даже подсчёта того, сколько раз подвергалась разгрому столица. То, что сказано о жизни и борьбе украинных городов, воспринимается нами столь же ярко, как и любая статистическая таблица: в таком-то году жило столько-то людей, в таком-то осталось меньше одной десятой. Живой картины у нас нет, ибо нет у нас истории нации. Есть история «правительственных распоряжений и указаний», подробная летопись войн и хроника дворцовой жизни. Биография церковушки Путивля или Ряжска дала бы нам говорящий кинофильм: вот, что было прожито и пережито вокруг этой церковушки за семьсот лет.

Мы знаем, как создавался укреплённый пояс вокруг Москвы. В первом варианте он проходил по Оке в восьмидесяти вёрстах от Москвы. Коломна, Кашира и Серпухов были передовыми укреплениями Москвы. К юго-востоку от Оки уже шло «поле», где пахарь полагался на собственные силы, на тонкость слуха и быстроту ног: защита на этом поле была невозможна.

Наши кольца укреплений не были похожи на линию Мажино или на Китайскую стену: эти укрепления рассчитывались не только на пассивную, но и на активную оборону. Впереди окской линии выдвигалась цепь «сторожей», мелких укреплённых и наблюдательных пунктов, от них высылались «станицы» — конно-разведывательные отряды — между ними протягивались линии засек и завалов, существовала сложная система сигнализации и связи; татарские «сакмы», большие дороги татарских набегов, находились под постоянным наблюдением. И всё-таки степь прорывалась в Москву.

Для кочевника всякий «поход» был и «бытом»: он не нарушал привычного образа жизни. Там, где могли пастись баран и конь — кочевник был у себя дома. Отсюда та страшная лёгкость передвижения огромных масс, за которою не мог угнаться никакой оседлый народ. Для пахаря поход — отрыв от дома, от пашни — следовательно, и от хлеба. Если прорыв на Москву оказывался неудачным — степняк стремительно откочёвывал на восток — и угнаться за ним было невозможно. Не было цитадели разбойников, которую можно было разрушить — разбойники могли уйти хоть в Монголию. Было трудно — при тогдашних путях сообщения и разбросанности населения — своевременно обнаружить татарские таборы и собрать достаточный заслон. Татары «искрадом» прорывались на Русь и сметали всё. Они не собирались задерживаться и укрепляться. Их задача была простая и лёгкая: налететь, урвать и удрать. Задача обороны была сложнее, ибо не было определённых стратегических пунктов, которые надо было защищать в первую очередь. «Стратегическим пунктом» был всякий русский человек, которого можно было взять в плен и продать в рабство. Старики и дети истреблялись, деревни сжигались, работоспособное население уводилось в полон. Этими полонянниками — лучшим элементом страны — были наполнены восточные и средиземноморские рынки. Никакая статистика никогда не учтёт, сколько миллионов людей страна потеряла только таким образом. Но, можно грубо определить, во что обошлась эта торговля самим татарам.

Такие налёты дорого обходились Руси, но во что они обходились татарам? Мы не знаем цифр населения ни Москвы, ни Орды XIII века. Судя по тем массам, которые Орда бросала на Москву и которые у неё оставались для других операций, трудно предположить, чтобы татарские массы были бы меньше русских. Первая всероссийская перепись 1897 года определила количество татар в 1,9 % ко всему населению Империи и русских — в 72,5 %. По ходу борьбы Москвы со степью ясно видно, как постепенно слабел напор татарской массы, и усиливался отпор русской, как татарские полчища превращались в небольшие разбойные отряды, пока завоевание Крыма не положило конец и им.

Здесь опять действуют «неслышные органические причины». Эти причины едва ли лежали в разнице коэффициента рождаемости. При нападении на Русь и татары несли страшные потери. Когда налёт удачно сходил с рук, когда татары прорывались и удирали — потери были невелики. Но когда орду перехватывали — её полностью уничтожали. В поздние времена малороссийские гетманы подстерегали татарские орды на путях и вырезали всех. Казанские походы Ивана III и Ивана IV сопровождались страшной резнёй. Монгольская степь поставила перед русским народом вопрос о борьбе не на жизнь, а на смерть — и поплатилась жизнью.

Однако и наши потери были чудовищны. Периодически выжигались городские центры страны — Курск не был исключением — разорялось и разбегалось крестьянское население, лучшие элементы страны гибли в боях или уводились в полон, и надо всей страной почти тысячу лет установился постоянный режим военного положения. Мы никогда не сможем сказать, во что обошёлся стране этот режим. Но кое-как подсчитали, во что обошлась нам Турция.

А. Керсновский приводит исследования профессора В. Ламанского, согласно которым с XV по XVIII век включительно из Великой и Малой Руси, частично из Польши (Польша тогда владела русскими западными областями) в турецкий плен было уведено от трёх до пяти миллионов человек. На основании архивов венецианской республики, проф. Ламанский рисует такую картину:

«Венецианские посланники XVI века говорят, что вся прислуга Константинополя у турок и у христиан состояла из русских рабов и рабынь. Венеция и Франция употребляли русских рабов на военных галерах, как гребцов колодников, вечно закованных в цепи. Кольберг не жалел денег на покупку этих рабов на рынках Леванта».

Вопрос шёл не о рынках и «сферах влияния», не о завоеваниях территорий и грабеже естественных и неестественных богатств, вопрос шёл о быть и не быть. За четыре века после татар Русь потеряла от трёх до пяти миллионов лучшего элемента нации. Сколько она потеряла за время борьбы с татарами? Примите во внимание значение миллиона для тёх времен: вся Россия при Иване Грозном насчитывала меньше пяти миллионов. Только турки увели в плен массу, почти равную всему населению страны в середине XVI века. Сколько увели татары? Сколько людей погибло в боях? В сумме это, вероятно, будет в 2-3 раза больше людей, чем их имела вся Россия во времена Грозного.

Западная Европа ничего подобного не знала. Никакие степняки не уводили в рабство её населения. Западная Европа тихо и семейственно резала сама себя. Русь же с первых дней своего существования боролась за голую жизнь на своей земле.

С первого дня своего государственного рождения Киевская Русь строила сеть защитных сооружений от степи. Остатки этой сети сейчас известны под названием «змиевых валов». Наши историки ничего об этих укреплениях не говорят — о них мы узнали из иностранных источников. Трудно сказать — переняла ли Москва старо-киевскую систему или пришла к ней самостоятельно.

Московская защитная система отличалась от всех остальных своей наступательной ролью, которую не выполнял даже римский вал. Московские линии свою роль выполнили полностью — не только оградили Москву от нашествия с востока, но и позволили России перенести её опорные пункты с берегов Оки на берега Тихого Океана — с расстояния 80 вёрст от Москвы на расстояние восьми тысяч.

Первая линия шла по Оке — от Мурома на Коломну, Серпухов, Боровск, Можайск, Волоколамск. Внутри этого кольца располагалась цепь внутренних укреплённых пунктов (Богородск, Бронницы, Подольск и др.), от него протягивались наружу засеки, заставы и сторожи. Позже они превратились во вторую линию укреплённых пунктов — Венев, Рязань, Тула, Одоев, Лихван, Жиздры, Козельск. Вторая линия, опираясь на блестящую организацию тыла — протянула на юг и на восток новые засеки, заставы и сторожи, и из них выросла третья линия: Алатырь, Темников, Шацк, Ряжск, Данков, Новосиль, Орёл, Новгород-Северский, Рыльск, Путивль.

Москва при Фёдоре закрепляет четвёртую линию стратегической обороны: Воронеж, Оскол, Курск, Ливны, Кромы. Даже наличие отсутствующего царя не останавливает действия московской оборонительной системы. Её логическое продолжение — организация казачьих войск: донского, потом кубанского, терского, уральского, потом семиреченского, забайкальского и амурского.

Это была защитная линия «польской Украины» (от «поле» — заокская степь). Другие линии протягивались на западе: первая — «немецкая Украина» с Новгородом и Псковом и вторая — «города от литовской Украины»: Смоленск, Великие Луки, Себеж, Заволочье, Невель, Усвяг и Велиж. На «немецкой Украине» Русь воспользовалась готовыми твердынями Новгорода и Пскова и разгромила новгородскую аристократию, как только та попыталась связаться с наследственным врагом Руси — литовским латинством. На «немецкой Украине» была второстепенная линия фронта, отсюда не было таких страшных набегов, какие шли с востока, и не сюда направлялись основные усилия Москвы. Вопрос жизни и смерти решался тогда не на западе, а на востоке. Лицом к западу Россия стала только после смутного времени, когда Польша и Швеция протянули свои руки по татарскому образцу — для того, чтобы пойти по татарским путям.

Правительство было обществом и общество было правительством. Правительством были все, кто служил, а служили все. Служба была тяжела, но от неё не был избавлен никто. Монахи и купцы, дворяне и мужики, посадские люди и гуляющая публика — всё было поставлено на государеву службу, даже уголовные преступники.

Победу Москве и России обеспечило единство нации и её организованность. Московская Русь не была раем земным, но в Москве порядка, справедливости и силы было больше, чем в любой стране мира в ту же эпоху. Именно поэтому Москва, а не её соседи, оказалась «победительницей в жизненной борьбе».

История русских потерь в этой страшной борьбе ещё не написана. Московская Русь платила чудовищную цену в борьбе за своё индивидуальное «я» — платила эту цену постоянно и непрерывно. Постоянная армия Москвы равнялась в мирное время 200.000 — подымаясь в военное время до 400.000 и 500.000, а «военное время» почти не прерывалось. Налоги на содержание этой огромной военной машины охватывали от налогоплательщика до «третьей деньги». В переводе на современный язык [~1950 год] это означало бы, что Америка содержала бы постоянную армию в 6-8 миллионов, и только на эту армию тратила бы 100-150 миллиардов в год — не считая человеческих и материальных потерь от набегов и войн. И доводила эту армию в случаях серьёзных войн до 12-15 миллионов, которых кто-то должен был кормить, обувать, одевать и вооружать. При московских геополитических условиях Америка просто перестала бы существовать. Оборона с востока, запада и юга, оборона нации, государства, религии, «личности», «общества», «тела» и «души» — всё шло вместе. Отсюда идёт монолитность московской политики.

Русский народ за всю свою одиннадцативековую историю всегда подчинял личные и групповые интересы интересам своего государственного бытия.

Со времён Бисмарка европейская мода считает Германию образцом организованности. Германия имеет наибольшие организационные способности в мире, — но после России. От многовековой германской колонизационной работы в Балтике, Польше, Чехии и на Балканах не осталось ничего, даже шансов на возобновление этой работы.

Быть одинаково хорошо организованным во всех направлениях невозможно. Стоял такой выбор: строить шоссе под Москвой или прокладывать Великий Сибирский Путь. Тратить «пятую» или даже «третью деньгу» на «внутреннее благоустройство» или вкладывать её в оборону национального «я». Только страны в исключительных географических условиях, как Северная Америка, могли себе позволить тратить сто процентов национального бюджета на внутреннее благоустройство. Опасность внутреннего благоустройства заключается в том, что оно становится привычным, и защита национального «я» теряет свою напряжнёность — она оказывается непривычной.

И.Л. Солоневич

45 views·1 share