стратегии незабывания: «памяти памяти» марии степановой

Но в тайной истории ярости — молчание одного человека

живет в телах других — пока мы танцуем, чтобы избежать падения,

между врачом и прокурором:

моя семья, жители Одессы,

полногрудые женщины, старики — наивные, будто дети,

все наши слова — куча горящих перьев,

что становится больше и больше с каждым пересказом.

Илья Каминский, «Похвала смеху»

«Искусство», определяемое как личный творческий поиск, ведущий к значимым и прибыльным открытиям, связанным с новым содержанием образов, сменилось форматированием и переформатированием уже существующего контента — эпистемологией поиска. [...] искусство теперь существует в качестве складки, нарушения или события внутри популяции образов [...] после искусства приходит логика сетей, в которой ссылки способны пересекать пространство, время, жанр и масштабы самым различным и неожиданным образом.

Дэвид Джослит, «После искусства»

«летние часы» оливье ассайаса
«летние часы» оливье ассайаса

Никогда не знаешь, как сложится твое прошлое.

Жорж Диди-Юберман в книге «То, что мы видим, то, что смотрит на нас» пишет, что по-настоящему мы можем что-то разглядеть, лишь когда пребываем «под взглядом потери, то есть под угрозой потерять все, в том числе и самих себя». Призракологический роман Марии Степановой начинается смертью ее тети и оборачивается переписью всех предков, которые смотрят на нее, как кажется автору, да и любому, кто чувствует вину живого перед мертвыми, укоряющим, взыскательным взглядом. Посвященный, как выражается Степанова, «устройству памяти и тому, чего она от меня хочет», роман, как ковш экскаватора, стоящего на краю ямы, постоянно балансирует между тем, чтобы, с одной стороны, не затащить автора с собой в чрезмерность прошлого, а с другой — не растерять, не рассыпать три вида памяти, специально выведенные в одном из пассажей: «память об утраченном», «память о полученном», «память о небывшем». Кажется, будто обращаясь к семейной истории, Степанова совершает запрещённый прием: когда пишешь про родственников, про личное, понятное и близкое, вынуждаешь читателя симпатизировать, подсовываешь носовой платок; но, поскольку сама автор невероятно критически относится к семейному нарративу (и не только семейному, а к нарративу как таковому), читатель, напротив, эмансипируется.

Прошлое чрезмерно, и это общеизвестно; его избыток (который настойчиво сравнивают то с паводком, то с потопом) подавляет, его напор захлестывает любой объем осознаваемого, и вовсе уж недоступно оно ни контролю, ни полноте описания. Поэтому приходится вводить его в берега, упрощать и выпрямлять, загоняя живой объем в желоба повествования. Количество и разноречивость источников, курлычущих ручьями слева и справа, вызывают странную тошноту, родственную той растерянности, что охватывает городского человека на очной ставке с природой как она есть, без смирительной рубашки.

стр. 92

Степанова обращается к пулу авторов, взывающих к памяти, — от Набокова до Зебальда, — которые, пишет она, «радуются звоночкам соответствий — вроде того что дата смерти на могильной плите оказывается твоим днем рождения, синие предметы подсказывают правильный выход, а сходство с ботичеллиевской Сепфорой или чьей-то правнучкой становится поводом для страсти». По Степановой, нет спасения от принципа everything suits everything — как бы мы ни хотели, все рифмует, все на свете похоже на все; от «ловушки подобия» нет спасения. Степанова смело проводит параллели между серийностью селфи и акварелями Шарлотты Саломон, селится в Берлине напротив дома, в котором жил Набоков, узнает, что ее предки пересекались с известными политическим деятелями своего времени. Невозможно перестать искать связи — так работает наша браузерная логика, — поэтому Степанова подступает к памяти с другой стороны.

для проекта outside in, снятого им в брайтоне и показанного на брайтонском фотобиеннале 2010, фотограф стивен джилл, побродив по улицам города, нашел различные местные артефакты и поместил их внутрь своей среднеформатной камеры таким образом, чтобы объекты доминировали над пространством снимков
для проекта outside in, снятого им в брайтоне и показанного на брайтонском фотобиеннале 2010, фотограф стивен джилл, побродив по улицам города, нашел различные местные артефакты и поместил их внутрь своей среднеформатной камеры таким образом, чтобы объекты доминировали над пространством снимков

Она не просто ищет магические соответствия и связывает их в лоскутное одеяло; Степанова постулирует невозможность воспоминания и развенчивает романтический миф о памяти: автор случайно разбивает фигурку, купленную на московском антикварном рынке, забывает любовную историю из сорока слов, случившуюся с ней в шестнадцать лет, заходит в саратовский двор своих предков и чувствует глубокую связь с этим местом — только чтобы узнать спустя некоторое время, что ее предки жили в другом дворе. В какой-то момент Степанова играет с полисемией слова «все», обозначающего конец и совокупность; бесконечные однородные подлежащия и дополнения, люди, которые обладали объектами, и объекты, которые владели людьми, — в их перечислении всегда есть попытка запомнить и перечесть все и одновременное признание: они уже все.

Шел постоянный процесс перетряхивая и пересмотра; содержимое квартиры необходимо было разобрать и систематизировать, каждая чашка требовала раздумья, книги и бумаги переставали быть собой и становились просто узурпаторами объема: стопками и грудами, баррикадой перекрывавшими квартиру. Комнат было две; по мере того как предметы завоевывали пространство, Галка перебиралась из одной в другую, захватив с собой самое необходимое. Но и там начинался процесс разборки и переоценки; дом жил, вывалив наружу собственное нутро и не умея втянуть его обратно.

стр. 11

Эта книга абандона, отказа, аскезы: в ней отсутствуют сноски и index (читатель либо верит автору на слово — довольно опрометчивое решение в эпоху интенсивной циркуляции информации, — либо отправляется в самостоятельное путешествие в поисках истока, откуда бьют ключом цитаты, отсылки, упоминания — это книга из тех, что уплотнены весом читательских чернил и загнутыми уголками), в ней, в отличие от романов Зебальда, нет фотографий: Степанова выступает против засилья визуальных образов, камуфлирующих нас, а не репрезентирующих: «Теперь невозможность уйти — вроде как неизбежность. Хочешь или не хочешь, тебя ждет странное продленное существование, в котором твой физический облик сохраняется до конца времен — исчезает лишь то, что и было тобой». Степанова пишет о парадоксальном желании запечатлеть моменты как можно более плотно, при этом маскируя их как можно более тщательно; цифровые фотографии, особенно их случайность и вездесущность, вызывают у автора панику: «Так и вижу эти гигантские мусоросборники изображений, подгребающие к себе весь шлак, все неудачные кадры, вторые-третьи дубли, хвост выбежавшей собаки, случайно снятый потолок кафе. Какое-то приблизительное представление об этом можно получить в социальных сетях, где висят тысячи неудачных фотографий, скрепленных тегом, как булавкой. Впереди у них — альтернативное кладбище, огромный архив человеческих тел, о большинстве которых мы ничего не знаем, кроме того, что ни были».

now only, второй альбом фила элверума, посвященный смерти его жены женевьев кастри. в припеве песни, давшей название альбому, поется: but people get cancer and die / people get hit by trucks and die / people just living their lives / get erased for no reason with the rest of us watching from the side
now only, второй альбом фила элверума, посвященный смерти его жены женевьев кастри. в припеве песни, давшей название альбому, поется: but people get cancer and die / people get hit by trucks and die / people just living their lives / get erased for no reason with the rest of us watching from the side

Однако, похожие аналоговые фотографии, которые во времена бумажных отпечатков отбраковывались первыми, буквально через пару страниц приносят автору успокоение — для нее они «навощены своей специальной прелестью»: «собака, размытая собственным бегом и кажущаяся бесконечной, чьи-то ноги в туфлях на мокром тротуаре, случайный прохожий, попавший в объектив»; им она дает романтическое наименование «репетиция небытия». Дихотомия между цифровым и аналоговым образом — очарованность ауратическими (дважды дорогими, потому что случайными, маргинализованными, чудом уцелевшими) объектами прошлого и демонизация бездушных, серийных, легко производимых отпечатков, — является самым слабым местом книги, поскольку не находит никакого разрешения и повисает в воздухе.

Страшное это бессмертие, и страшней то, что в него попадаешь против воли. То, что регистрируют сейчас фотографии, — не что иное, как тело смерти: та часть меня, которая лишена личной воли и выбора, которую любой может присвоить, которая фиксируется и сохраняется без усилий. То, что умирает, а не то, что остается.

стр. 51

«Памяти памяти» пытается быть книгой о каждом, при этом рассказывая об истории конкретной семьи; именно поэтому третья, последняя часть сильно проседает по сравнению с двумя предыдущими — на авансцену выходят родственники Степановой, которым она (это признает и сама автор) искусственно пытается придать важность, им самим уже не нужную; но и не дать им голос она, схваченная невротическом спазмом незабывания, очевидно, не может (ближе к концу книги она пишет: «Где-то здесь все-таки надо сказать, что, да, я понимаю, что делаю сейчас — и зачем намазываю на тощую семейную галету драгоценное масло, сбитое другими. Ни об одном из этих людей нет ни слова в переписке моих домашних, и сколько ни купай ее в чужих историях, она не разбухнет»). Особенно напряженными отношения с прошлым и культурным наследием становятся ввиду еврейского происхождения Степановой: «Мы евреи, напомнили мне в десять лет. Ты не можешь позволить себе не учиться». Степанова попадает в сложное переплетение запроса прошлого и требования к себе: дать голос другим или найти собственный? Чередуя главы, которые в классическом нарративе обыкновенно связаны с эпическим повествованием, с не-главами, в которых она рассказывает о жизни предков и перепечатывает их письма, отправленные и оставшиеся черновиками, Степанова дает мертвым, не знаменитым, часто замолчанным, басовую партию, постоянно звучащую на фоне основной: «Структуры, проступающие из темной воды истории, противятся любой лианеарности: их естественная среда — соприсутствие, одновременное звучание когдатошних голосов, противящихся очевидности времени и распада». В повествовании соседствуют Шарлотта Саломон и еврейская история про говорящую рыбу, Франческа Вудмен и бабушка Сарра, Григорий Дашевский и семейные неурядицы.

События последних ста лет не сделали человечество устойчивей — но заставили его относиться ко вчерашнему дню как чему-то вроде беженского чемодана, в котором заботливо собрано самое дорогое. Его реальная ценность давно ничего не значит: она многократно умножена сознанием, что это все, что у нас осталось.

стр. 73

Вместо попыток воссоздания Истории, оборачивающихся «консервативными проектами и реконструкциями», необходимо обратиться к деталям, к «походным цитатам» — блестящее выражение Степановой, характеризующее мобильность знания. Автор, включенная в кругооборот грантов, стипендий, знакомств, начавшая эту книгу в десять лет и возвращавшаяся к ней на протяжении жизни, превращает «Памяти памяти» в сцену, площадку, чистую темпоральность — Степанова движется по земному шару, освобожденному от Большого нарратива, рассказывая собственные истории, выступающие против «экономики неравенства» — и за эпитафию для каждого. Бессмысленно пытаться запечатлеть целое — имеет смысл создать «демократический рай», где будет установлено «долгожданное равенство между людьми, предметами и деревьями, где каждому отводится уважительное место как представителю бывшего», где будет осуществлен «тихий эквивалент отмены крепостного права: с прошлого снимается оброчная связь с настоящим, с нами».

no home movie шанталь акерман
no home movie шанталь акерман

Степанова затрагивает в своей книге не только проблему дискриминации евреев, но и дискриминации мертвых: «То, как легко мертвые соглашаются на все, что мы с ними делаем, провоцирует живых заходить все дальше». Она говорит об «индустрии памяти», «форме странного извращения, обрекающего нас на дегуманизацию собственных предшественников» и «чужестранной экзотичности» мертвых. «Прошлое, — пишет она, — лежит перед нами огромным миром, годным для колонизации». «Человек, ответственный за столетие непрестанного recherche [Пруст], сам стал частью умильной экспозиции, всемирной выставки, где прошлое, как колония, предъявляет свои диковинные плоды». Степанова пытается нащупать границу между вылазкой на территорию прошлого и вторжением в нее: «Теперь, когда уход в последнюю тьму сделал их истории завершенными, о них можно говорить и рассматривать, можно поднести близко к глазам. В конце концов, быть увиденным — своего рода неизбежность, и один лишний раз им вряд ли повредит».

Бальзак предвидел что-то такое и отказывался фотографироваться, считая, что каждый новый снимок отслаивает или состругивает с него еще один слой бальзака и что, если позволить такое с собой делать, ничего не останется.

стр. 48

Основной стратегией незабывания для Степановой становится фрагментация, дробления и пересоборка, реорганизация нарратива: например, она реконстекстуализирует надпись на листке из блокнота, найденного в семейном архиве (которая сама по себе является вырванной из контекста цитатой из «Мертвых душ»), и превращает ее в поэтические строки:

Есть люди,
которые существуют на свете
не как предмет,
а как посторонние крапинки
или пятнышки на предмете.

При этом Степанова не пытается поэтизировать семейное прошлое — она бьет себя по рукам и критически относится ко всякого рода романтизации: «романс», вынесенный в заглавие — горькая ирония над полным катастроф двадцатым веком, под завязку забитом «оптовыми смертями», и над желанием невротика, описанном у Фрейда в статье Familienroman der Neurotiker, превратить своих заурядных родителей в шпионов, аристократов, небожителей.

Телеграм-канал автора: t.me/against_interpretation

282 views·16 shares