Знаменосица — 2014
В омертвелые волны на солнцепеке
Опускали меня на стиксовом берегу.
У меня ахиллесовы - только щеки,
Те, которые сам подставляешь врагу.
Второй текст:
Мне снились окна, мне снились парты,
Мне снились замковые руины,
Борьба за власть разноцветных партий,
И ты был рядом, и сон был длинный.
Мне снился шелк и мне снился шепот,
Мне снился полог и одеяло.
И кто-то мимо меня прошел там,
Сказав, что я тебя потеряла.
Была метель, и на бурых скалах,
Я, разбивая молчаньем ребра,
Почти на ощупь тебя искала.
Но мне сказали, что ты стал мертвым.
Не будешь другом. Не будем вместе.
Не прокричишь через всех "Иди ко мне".
Я целовала тебя, как перстень,
На обеленной руке понтифика.
И слезы были бы компромиссом,
Сон становился прямым, как дуло.
Ты умер. Спать не имело смысла.
И я проснулась.
Третий текст:
Оправдание.
Только ты хоть не смейся, не стой надо мной санитаром,
я почти что привыкла к удавкам, уколам, ударам.
Все сложнее поверить, что это не зря и не даром,
кто б не дал мне такое, спасибо за этот подарок,
но я падаю, я не могу его удержать.
Я ступаю на камень, и кости под камнем треснут,
недогнившие кости. На каждой тропинке леса -
по забытому бункеру, и Петербург в довесок
весь синоним войны - не явления, но процесса,
что стоит, без сравнения с чем-то конкретным, выше.
И восставшие из-под асфальта меня целуют,
будто это оттянет хоть сколько-то тепловую
смерть, но она никогда не восторжествует,
Ибо не существует, как впрочем не существует
и восставших. Но от поцелуя болит губа.
Они дали мне знамя, древко его выше долга,
Вместо крови во мне, как в легенде, вскипает Волга,
сталинградская Волга. И адская кофемолка,
у меня в голове, и вряд ли сумею долго.
Там живые и теплые. Люди, как будто зернышки.
В волосах моих пепел вознесшейся Хиросимы,
на руках карта сотен дорог. Их не мне осилить,
а идущие ныне - не люди, но боль и символ.
Говорят, что война - это страшно и некрасиво.
Говорить по-другому никто не имеет права.
Но в руках моих знамя, оно не зовет куда-то.
Оно реет о том, что, форсировав Стикс, солдаты,
Не горюют о доме, не правы, не виноваты,
Не нуждаются ни в искуплении, ни в расплате.
Не горюют о доме, но вечно идут домой.
Остальное уже нам своими нести плечами,
Эта боль не погаснет: мартеновскими печами,
Вечным пламенем или кладбищенскими свечами,
Будет поводом для почитания и печали.
Так неси это бремя, смотри, как оно прекрасно.
Но в руках моих знамя, и знамя не знает боли.
Я несу его, через забывшее мины поле.
Я несу его - мой поцелуй не живущих боле.
Я смотрю в небеса - надо мною несется Боинг.
Где-то в этот момент выбегают на поле боя,
Но, идя на противника, все же идут
Домой.
Четвертый текст:
Пригласительный в Ленэкспо
И если я тебя увижу,
Пока у нас осталось море,
Пошли сидеть туда, где выжжен,
Бетон, и волны нам умоют
Босые ноги.
Если мрамор,
Имеет свойство благородства,
И если свойство это - в шрамах,
Асфальт с ним может побороться.
Я испишу все шрамы мелом,
Я испишу весь мрамор черным,
Я стану кораблем и мелью,
И если мы пошли все к черту,
Пока у нас еще осталось
Немного Финского залива,
Пока еще песком и сталью,
Огни причала не залили.
Пошли, мы все, что пишет - скупим,
И все, где пишется - заполним,
Строча убористо и скупо,
Два слова.
И однажды в полдень,
Здесь станет нестерпимо громко,
И станут в море все сминать,
Но на асфальтовых обломках.
Пусть будут наши имена.
Пятый текст:
Меньше единицы
Мы опять остаемся вдвоем, но по сути - меньше.
На распутье дорог - эшафот, значит будут вешать.
И маршруты твои и мои по-другому не
сходятся, но
Нам плевать на такие вещи.
Скажи, плевать же?
Эта нитка - струна. Натяни - перережешь горло,
Всем, кто будет идти между нами. И это - гордость.
Но ты хмуришься: "Посмотри, между нами - город.
Может быть мы и горы, но явно пониже гор мы."
Значит или мы режем весь город с его домами,
Или чертову нить, между нами. Нить. Между. Нами.
И тогда ты уходишь. Но шепот растет до горна:
"В грозы, в бури, в житейскую стынь и черт знает, когда еще.
Я всегда у тебя, meine Liebe, всегда за твоим плечом.
Если верных и нужных (что хуже) осталось наперечет,
Я всегда у тебя под носом, всегда за твоим плечом.
Выйдут танки на улицы. Выйдешь ты на балкон.
Я всегда буду рядом, вовеки и испокон,
Был и буду, meine Liebe, это уже закон.
И присутствие неотвратимо, светло и веще.
Одиночество вырастет, если делить на два,
Как вообще любое число единицы меньше.
Я с тобой. Через все моря. Сквозь любой завал.
Ну не плачь, нам давно плевать на такие вещи,
Скажи, плевать же?"
Шестой текст:
Говори, да погромче, если уж дозвонишься.
Наживаете вещи? Бронируете ниши?
Много там за Антлантикой нынче свободных ниш?
Говори, да побольше, если уж позвонишь,
Потому что для вас у меня ларингит и астма.
Я читаю истории рухнувших нынче зданий,
Я люблю вас, но после последнего "до свиданья"
не выходит "здравствуй".
Я все так же одновременно богач и нищий,
Будь уверена в этом, если не дозвонишься.
Или если я скину, и если скажу "потом",
У меня ларингит, и нет времени на лекарства.
А, впрочем, все дело в том,
Что я в принципе не умею "здравствуй".
Седьмой текст:
Длинная глупая сказка про любовь.
Так уж вышло. Мой путь - это вечные повторения,
Рефлексия и самонеоправдания.
Каждый раз я в начале недели теряю зрение,
То есть не различаю в стекле свое отражение,
То есть путаю буквы со знаками препинания.
Я иду к ней. На лестнице пахнет хвоей и известью,
Солнце смотрит в высокие окна ей прямо в волосы.
У нее могут книги цветами из полок вырасти,
Все, к чему прикоснется, становится крепче с возрастом,
А слова ее проще и лучше любого кодекса,
Рядом с ней можно все, что угодно пройти и вынести.
У нее тонкий нюх на особенных и невидимых,
И смеется она чуть светлее и мягче лития.
На запястьях - сакральные заросли темных нитей, я
Я люблю тебя, да и как же не полюбить тебя?
Но меня научили, что любящий - это боль.
Я боюсь быть с тобой.
Я хочу быть с тобой.
И из всех одымленных сражений с самим собой
Это - самый ненужный бой.
Потому что на ней самый цельный на свете щит.
Потому что весь мир в нее, как подкладка, вшит,
И когда она замолкает, то так молчит -
Даже слышно, как время подолом своим шуршит.
Потому что в ней каждый нерв - из любви и свит,
И не нужной ей больше ничьей никогда любви.
А меня научили, что любящий дарит боль,
А меня научили, что жизнь - это смерть и бой,
А во мне нет ни капли лазурности голубой,
А во мне ничего не поет золотой трубой.
И ко мне не идут ни лисица, ни кот, не еж,
И не надо, хорошая, ты меня не спасешь.
Так уж вышло, мой путь - это вечные повторения,
Я ослепну. Мне в тысячный раз разрешат прозрение.
Я вернусь к ней, и это, конечно же, поражение,
Самонеоправдание, самоуничтожение.
А она обнимает. Доверчиво и легко,
Будто даже не чует возможности заразиться.
А она смотрит в ночь, на далекой грозы зарницы,
И целует меня, и на вкус она - молоко.
И выходит на крышу, где город зловещ, высок.
И ломает руками сансарово колесо.
Восьмой текст:
Авель был скотоводом. Не строил себе жилье.
Только бойню для буйволов, чтобы не есть живьем.
Он играл на свирели, а в прочем - хранил молчание.
И стада отзывались и слушались и мычали.
Каин был земледельцем. Он пел, за сохой идя.
Он был первым, рожденным на этой земле. "Дитя, -
Говорили родители - Боженька добр ко всем,
Он услышит тебя, и обратно возьмет в Эдем".
Каин пел и молился, усталый, и сквозь печаль.
Каждый день в черной пашне молился, а Он молчал.
Каин пел неумело, и голос срывался в дрожь.
Но молчала земля под ногами, молчала рожь.
Говорили родители - Отче ответит в срок.
Уходил утром Авель по пыли степных дорог,
В час, когда проливается первая кровь зари,
И на брата смотрел. И не слова не говорил.
Авель думал про брата, что тот, словно бык - смешон.
Ну пахал и пахал бы, не лез к Нему на рожон.
Ну чего ты там выпросишь, раз на земле рожден.
Каин чувствовал - брат холоднее речных ундин.
Каин чувствовал, как остается совсем один.
Время первой жертвы пришло на конец весны.
Запах сладкой пыльцы жег глаза и дурманил сны.
Десять черных голов первородных вознес на алтарь пастух,
И молчал на ворчание брата, что хватит двух.
Бог забрал его жертву, небесным огнем сметя.
Каин нес на алтарь черный хлеб. "Ну давай, Дитя".
Говорили родители тихо, сквозь зной и чад.
Каин ждал с неба пламени божьего. Он - молчал.
"Авель, в чем я не прав, что я сделал опять не так?
Я люблю Его, я никому на земле не враг.
Я ни разу не трогал ни яблока, ни меча.
Почему он не взял мою жертву?" Но брат молчал.
Каин выискал в мусоре где-то у бойни рог.
Каин был угнетен, ошарашен и одинок.
"Если мне не соврали - Ты твари любой отец,
Может быть хоть сейчас Ты ответишь мне наконец!
Может брат хоть на что-то ответит мне наконец..."
Каин вышел в поля. Шел он, ног своих не щадя.
И в полях заколол божье чадо. Его дитя.
И блестел от крови самый первый клинок. Он жал
Брату руку, он плакал и он кричал,
Только Авель молчал, умирая.
И Он молчал.
Девятый текст:
ВЗГЛЯД СНАРУЖИ. ОБЩИЙ ПЛАН.
Я не то чтобы мастер учить, и читать нотации.
Мне вообще, если честно, не то чтоб давали слово.
Только кто-то внутри говорит - неприветлив, скован:
"Ты хотела войны, так не смей теперь отказаться!
Ты хотела на броневик - так давай, вещай.
Не пытайся укрыться в любимых, друзьях, вещах..."
Да, спасибо, совесть, минуточку, я сейчас...
Здравствуй, Пап, не читай пожалуйста это дальше.
Ты наверно не веришь мне, как не верил раньше.
Я пытаюсь, писать без патетики и без фальши.
Если честно, то я не хотела писать вообще.
Но когда начинаешь касаться таких вещей,
То уже отмолчаться никак не выходит. Как же!
Как же?
___________
Товарищ Брежнев, где ваш Великий Советский Народ?
Почему каждый первый кричит, что сосед - урод?
Почему все вокруг хоть кого-нибудь, да предали?
Черт, Товарищ Брежнев, кого вы нам воспитали?!
Эй! Смотри на меня, берущийся за приклад!
Сильный, смелый, нестарый. Кому-то - любимый, брат,
Под жилеткой стучится большое живое сердце,
Ты проверил патроны. Еще раз. Шнуруешь берцы.
Так смотри на меня, так слушай. Расскажешь всем.
Что за каждую пулю, нашедшую цель, за толику
Жизни, отнятой у другого, придут историки.
Со стальными глазами придут за тобой историки.
Будут личное дело смотреть и твердить "Зачем?".
И ты только попробуй им не ответить.
Суть не в том, что нельзя убивать. И вообще не в смерти.
Я прощу тебе все, если будет за что прощать.
Суть в надежде, что может быть что-то важнее жизни.
Но по-моему смысл этой бойни в других вещах.
Я не верю словам про служенье своей отчизне.
Если надо ее от своих же и защищать.
Слышишь, только попробуй им не ответить.
Эти люди тебе авторучкой, заменят вертел,
И ты будешь молиться, что лучше Обама, Путин,
Но историки цепкие, логика их простая.
Да, они никогда, ни за что тебя не отпустят.
Потому что Клио убийцу не отпускает.
_________
Я не то, чтобы что-то действительно понимаю.
Но хотела на броневик - так давай вещай!
Что ты, глупая девочка, встала? Ты что, немая?
Как ты можешь с трибуны молчать о таких вещах?
Что я сделаю с этой далекой, слепой войной?
Люди ищут оружие, люди теряют близких,
Люди терпят и борются, снова идут на риски.
Кто-то в этот момент захлебнулся взрывной волной.
Там на улицах бьются - красивые, молодые,
И пока что живые. Уже чересчур живые.
Офицер спускает курок и съедает пешку.
Даже если по ним будет хором скорбеть весь Питер,
Ни один из упавших не встанет живой. Простите.
У меня - ни единого слова, чтоб вас утешить.
Десятый текст:
Про историков.
Время раскроет все карты, растреплет книги.
Каждый монах скинет рясу, уйдет в расстриги.
Правые, левые, викинги или виги,
Все вместо лавров в итоге получат фиги.
Нет, Зиккурат не окажется Карфагеном,
Даже взошедший с триумфом вернется пленным.
В общем костре каждый будет гореть поленом,
И даже пепел сольется с морскою пеной.
Я - этот тот, кто возьмется стихи слагать о них,
Делать им имя из всяческих прилагательных.
Мне - потерять бы способность хоть как солгать о них,
И забывать о глаголах, что в сослагательном.
Мне - как ищейке за ними искать улики,
Мне - отражать золоченых доспехов блики.
Если ты будешь на дне моих глаз великим,
Значит ты будешь во веки веков спасен.
Одинадцатый тескт:
Монолог немецкого офицера фон Репеля.
Третий год, как любой разговор - о войне и бабах.
Там, на Западном фронте наверно танцует Шива.
Улыбнись, мое солнце, придвинься - мне так паршиво.
Даже здесь, под Берлином, полно дураков и слабых,
Только ты не - они, про тебя не сказать "похожа",
В становятся те, кого позже уложат пули,
А тебя - уронить на расшитое шелком ложе,
только это пока. И тебя они обманули,
Но пока расскажи мне - куда собрались французы?
Что тебе нашептали, пока задирали платье?
Ты танцуешь - летят рукава твоих пестрых блузок,
Но когда ты разделась - тебе не хотелось плакать?
Это имя твое, как там значится в переводе?
Глаз зенита? Смотрящий из тыла врага лукаво.
Мое солнце, ты верно прошла и огонь и воду.
Но в итоге мы все - для свинцовых камней оправы.
Но в итоге любого сожжет не огнем, так хлором.
Я устал, как собака. Кто будут мои потомки?
Тоже буду орать эти мерзкие гимны хором?
Да, такие, как я - это выродки и подонки -
Ничего уже не исправить.
Нам повесят оковы срама,
Нам под корень отрубят память.
И вобьют именами в мрамор.
А тебе будут всякие рохли строчить сонеты...
Только здесь и сейчас ты уже не нужна.
Ни слова.
Залезай на колени. Не будем теперь об этом.
Мое солнце...
Снимай свои кофточки.
Ты готова?
Двенадцатый текст:
Нам все наврали - что мы добры, невесомы, чутки,
Что лики Будды проступят скоро на старых четках
Чертами лиц дорогих и нужных.
Но это утка.
Иметь друзей, несомненно, радостно и почетно,
Но невозможно.
Так невозможно, как скорость света
Недостижима при нашей технике и упорстве.
Забыть бы каждого, от кого мне летят приветы,
И это было бы идеально.
Но слишком просто.
Кого ты бросил? Кому был нужен, когда был занят?
Кого смотрел недопонимащими глазами?
Зачем залил простыню непрошенными слезами,
Когда кому-то по неумению сделал больно?
Зачем ты рвал и метался, если того не стоит?
Чего страдаешь, когда не можешь назвать причину.
Мы равно черствы бываем - женщины и мужчины,
Ранимы, заняты, недоступны или безвольны.
В сухом остатке - внутри безветренно и тревожно,
И даже лучшие чувства пахнут затертой кожей.
Не делай то, что не хочешь. Хватит объятий, плача.
И...
Я люблю тебя, друг.
Неважно, что это значит.
Тринадцатый текст:
Симону Боливару.
Генерал, станцуем последний вальс,
В этой душной вечности помнят вас.
Фортепьяно, скрипка и контрабас
Будут петь, пока не порвутся струны.
Генерал, все карты давно дерьмо,
Все, что здесь осталось - труха и моль,
Нам давно ни слова не суждено.
Даже если нынче вы - полный ноль,
Это значит - кто-то вас оценил.
Вы еще не сед, очень чисто брит,
Но ваш штаб имеет неважный вид -
Там гуляют триппер, чума и СПИД.
Посмотрите - вот он, наш лабиринт.
Как он вам не нравится, генерал?
Он имеет форму вопроса "Что?".
В этой душной вечности испитой
Выход есть, но он уже за чертой.
Впрочем, вы наврядли боитесь смерти.
Генерал, я дам вам один совет:
Здесь цветы имеют премерзкий цвет -
Тошнотворный желтый испанский цвет,
Проводите ими по голове,
Постарайтесь только не полюбить.
Генерал, станцуем последний раз!
Вы давно покинули Каракас,
Но у вас есть право отдать приказ -
И проснуться юношей и в Мадриде.
Впереди - военщина, кровь и месть,
Громовые ядра сминают жесть,
А в глаза вметает песок норд-вест.
Немота любви.
Нежеланье есть.
Гром побед, придворная ложь и лесть.
Вы бы изменили хотя бы жест?
Если вы ответите - вы свободны.
Четырнадцатый текст:
Иди домой, мое солнце, уже темнеет. Оставь мне куртку.
Никто из близких давно не спрашивает о теме
моих стихов, громовом молчаньи моих истерик.
Никто не видел меня, на крыше курящей трубку.
Оттуда город такой безжалостный и прекрасный,
И по сравнению с ним печалить лицо - пустое,
И по сравнению с ним вообще ничего не стоит
Любая боль. На карнизе это предельно ясно.
Мне не хватает пера и шпаги. Точнее роли, дающей это.
Мне не хватает причин размахивать пистолетом.
И прав размахивать пистолетом, конечно, тоже.
На небе облачный маршал неспешно седлает лошадь.
Товарищ маршал, я оказалась плохим поэтом.
Мне так хотелось подняться к вам по холодным комьям
Клубов, летящих из раскаленных печей мартена.
Мы с вами встретимся. Идеально и непременно.
Возможно, даже на небе. Если, конечно, вспомним.
Я вас любила, как повод думать, что я воюю.
Как повод верить, что есть причина не быть убитой.
Не отвечайте. Ваш конь по небу стучит копытом.
Он увезет вас, туда, где почва разит июлем
И этот запах настолько сильный, что четко слышен
На высоте даже в сотню чертовых километров.
А здесь война для меня - копание в документах,
Бывает страшно, но слишком много осталось лишним.
Я так устала, что если любишь - то это глупо,
Я так устала, что если больно - за это стыдно.
Товарищ маршал, я никудышный работник тыла,
Патологический не умеющий жить сквозь зубы.
Пятнадцатый текст:
Монолог Огюста Монферрана.
Это было давно. Времена черепичных крыш.
Как Париж взяли русские - я покинул Париж.
Не в бегах, но напротив - стремился по карте вверх
и направо. В дороге часы замедляют бег.
Я очнулся в морозе, в работе и серебре,
Там где дамы не видят потребы в моем ребре,
Говоря, что здесь я практически вне закона,
И, косясь на орден Почетного Легиона,
Говорили катится не в Турцию, так в Тибет.
Я очнулся в объятьях горячих блестящих рук,
Губы медленно гнулись в тугой и лукавый лук,
Я очнулся с цыганкой - звенит ее поступь, кровава стать.
Ну конечно, она предложила на чем-то там погадать.
Я видал уже двух императоров, двух врагов,
И второму сказал, что есть планы и я готов.
Он смотрел чертежи и прислушивался к словам.
Мы задумали с ним перестроить огромный храм.
Но цыганка сказала, смеясь, что все это - смерть,
Очень зря я отдал чертежи во дворец смотреть.
Нет, не то, чтобы царь идиот или близорук,
Но в конце архитектор умрет. То есть я умру.
Я не слушал ее. Я-то видел, что это - жизнь -
В серебре я, в работе, и кудри мои вились.
Мне не нужно тепла, и часы ускоряют ход,
Поднимается купол, вминая небесный свод.
Расскажи мне о том, как на мрамор ложится снег.
Как над Мойкой рассвет от свинцовых барашков пег,
Расскажи, Петербургу все так же двухсот не дашь?
Он все так же легко берется на карандаш?
Я люблю этот город, я дал ему все, что смог.
Если я вспоминаю свой маленький городок,
Если я вспоминаю седую старушку мать -
Мне так хочется...
Хочется это ей показать.
Я люблю этих плотников, любящих высоту,
Бородатых, непьющих, пока не полюбят ту,
От которой им ничего - ни мороз, ни зной,
Не имеют значения. Так же, смотри, со мной.
Мне не нужен затерянный где-то в полях Шайо,
Он прекрасен, но это давно уже не мое.
Поднимается храм. Слишком медленно - будто месть,
Позабытой цыганки. Ну как мне остаться здесь...
Я видал четырех императоров на веку -
Грозных, смелых, кипящих, тропических львов, акул.
И не знал, чем же я последнего привлеку,
Но наверно я слишком уж все-таки затянул.
Храм закончен. Его освятили. Я бьюсь в бреду.
Будто рыба танцую на мраморном белом льду.
Поп излишне полил меня серой святой водой.
Боже, что тогда было со мной? Что стряслось со мной?
Может просто святая вода не по вере той?
Но я умер в горячке - состарившийся, седой.
Я видал четырех императоров, но один
Оказался ко мне холоднее балтийских льдин.
Это мертвое тело сослали опять в Париж.
Где гораздо теплее, железные скаты крыш.
Но могила пропала. Не выищешь по следам.
Знаешь что это значит? Я здесь, я навеки там.
Храм хранит этот город, а я охраняю храм.
Отразясь, позолота расплещется по волнам.
Шестнадцатый текст:
Ночь идет с востока. Горит звезда.
По асфальту медом разлился дождь.
Затрещат над городом провода
Песню, где поется, что ты уйдешь.
Едь со мной на пустынь, на самый край,
Там где черный лес, немота и гниль.
Вот - возьми огниво и разжигай,
Разожжем огни, разожжем огни!
Ляг на тьму травы, немота моя,
И играй углями, пока не спишь.
Ты уйдешь в полуденные края,
Огонек в ночи, золотая мышь.
Я запрусь зимой в сероватый дом,
Где во всех каминах - одна зола.
Если там запахнет опять костром.
Это будет значить, что ты пришла.
Семнадцатый текст:
Ветер тянет лапы из всех щелей,
Голоса гудят тяжело на кухне.
"Пашка, рюмки! Рюмки неси быстрей!"
Кто-то из гостей голосисто ухнет
И стеклом ударит о старый стол,
Ставя точку в начатом разговоре.
"Мужики. Давайте за тех, кто в море.
Чтобы не был страшен ни штиль, ни шторм.
Чтобы каждый выплыл в любую бурю,
Чтобы ясно видел и даль и близь,
Белый парус сопки, огни на буе...
И давайте выпьем, чтоб дождались!"
Пашка сел на корточки у комода,
За оконце смотрит в ночной туман.
Где-то, рассекая носами воду
Корабли впиваются в Океан.
И в огромной, мокрой, глухой дали на
Тех широтах, где очень редок штиль,
Вдоль большого, длинного Сахалина
Им домой, на север, потом идти.
Пашка знает точно, что в их команде,
Каждый видит, верит и доплывет,
Потому что кто-то в хмельном азарте,
Иль в хмельной тоске по рулю и карте,
Вспоминая их добрым словом, пьет.
"Пашка, что расселся там, безобразник?
Замечтался, видишь ли, сорванец!
Тут тебе не елка, а взрослый праздник"
И загонит в спальню его отец.
А потом сощурится, сняв рубашку,
Ухмыльнется громко себе в усы
"Мужики, давайте теперь за Пашку,
Чтобы в море вышел однажды сын."
И за Пашку пьют они, не закрывшись,
Поднимаясь, чокаясь и шутя.
И раскатом эти слова летят,
Потому что важно, чтоб он услышал.
Восемнадцатый текст:
Вот. Я люблю тебя, неопрятно и бесполезно.
Так невозможно плясать под джаз и стонать в подъездах,
Что я пишу, и теперь курсор заменяет лезвие -
Так выворачивается бездарь другому бездарю.
Царапать это на черном воске железной спицей,
Писать на желтой бумаге, сунуть под половицу,
Но ты навряд ли заметишь щелку, мой славный рыцарь,
и не найдешь в нужном месте повод остановится.
Я здесь одна. Темнота текстурой стремится к фаршу.
Ты представляешь, уже почти никогда не страшно.
Мне так красиво, но так невовремя, что ты скажешь?
Имеет смысл крутить бедром под удары марша?
И как бы ни было - над макушкой салют и вымпел,
(Неважно кто это высмотрит, сколько чего он выпил)
Как не растреплется - знамя будет подобно глыбе.
Вот только им не укрыть постели, не мыть полы бы.
Имеет смысл стоять на вахте в чужой прихожей?
Садиться боком так, чтобы стол превращался в ложе?
Нет? Я люблю тебя. Бесполезно и безнадежно.
И это есть тот единственный смысл, что здесь заложен.
Девятнадцатый текст:
Ты не расскажешь, как звук из гортани вымучав
Горько смеется закат на макушке бликами.
Я бы любил тебя, но никогда не вылечил,
Все, что ты можешь иметь - это пыль и чад,
Все, что ты делаешь - яркое, но безликое.
Или мне хочется верить, что так и есть оно,
Хочется видеть бесцельную злую странницу,
Не вспоминать тебя, ветреной, звонкой, песенной,
Из-за того, что такого мне не достанется.
Ты не расскажешь, что травы в полях как волосы -
Треплются на ветру и в лицо бросаются,
Ты не расскажешь мне про межевые полосы,
Что в них сакрального. Ты промолчишь, красавица.
Мне - говорить, открываться тебе в подпитии,
На рассыпание рыжих волос раззариться.
Ведьма моя, я люблю и клянусь любить тебя,
Если любовь - это высшая степень зависти.
Двадцатый текст:
Если король влюблен - То он добивается своего.
У нее ни единого шанса, ни одного
Дома в столице, где он ее не отыщет.
И она с королем разделяет постель и пищу,
Вслух читает в беседке Бакунина и Руссо.
Он кладет ей на талию руку наискосок.
Говорит: "Я с тобой вовеки не постарею."
Ее серое платье видно за две аллеи,
Он на ухо зашепчет ей очередную пошлость.
Она любит его, но Бакунина любит больше.
"Ну и что мне прикажешь - тебя обезглавить, вешать?
Понимаешь, с тобой даже мантия стала легче,
Хочешь, я короную тебя и представлю людям...
Я люблю тебя, солнце, давай уже все забудем?"
Через час он с министром и с ней попивает кофе.
Королевская женщина делает гордый профиль,
И министр под взглядом неженским труслив, отчаян.
А ее после встречи отпаивать сладким чаем,
А она говорит, раздраженно словами лязгая:
"У меня от его болтовни поднялась инфляция,
Он дурак и балбес, коим боком не поверни.
Поищи-ка толкового, этого прогони."
А король ухмыляется: "что-то ты больно резвая!
Ты меня не убила, а рвешься крушить и зверствовать."
"А куда тебе деться? За сотней стальных дверей,
Ни в одном лабиринте колючих живых аллей,
За мечами гвардейцев, за мехом полярных юрт
От меня не спастись - все равно я тебя убью,
Ты умрешь, мой король, непременно от этих рук."
"Что ж, я буду любить тебя, даже когда умру."
Двадцать первый текст:
Напиши мне о том, что шумящие поезда
усыпили соседей, холодным качая боком,
проносясь мимо окон.
Пиши, что себя раздал,
и теперь приезжаешь на север пустым, жестоким.
Напиши про колеса - стучащие жернова.
Главное - напиши, что ты там жива,
будто книга, которую сбросили с верхней полки,
и читают теперь, и дивятся, как можно столько
было не замечать, что внутри у нее магнит
и испанские степи, и десять бочонков серы,
и огромный, такой невозможно прекрасный Север.
Слушай, ты напиши мне кто там тебе звонит
вечерами, кто ходит с тобой до дома.
Я хочу, чтобы ты завела себе там знакомых.
На большие замшелые скалы без них не лазь
(я надеюсь, твой кокон промерзнет к чертям и треснет),
пой для них, выбирай для таких потеплее песни.
И пиши мне о том, чтобы я тебя дождалась.
Где-то после того, что ты ела вчера на ужин,
там, где ты начинаешь писать о своих делах.
Чтобы я не решила, что это тебе не нужно.
Чтобы я не боялась, что зря тебя здесь ждала.
Двадцать второй текст:
Земную жизнь пройдя до половины,
Съебался из Итаки Одиссей.
И, ежели итакцы в том повинны,
То мы прощаем женщин и детей.
Ведь мы прощаем добрых и красивых,
Не осуждаем глупых и больных,
Но Одиссей, умеренно (!) спесивый,
не выдержал и, блять, покинул их!
Я, номеров выкидывать не смея,
Местами понимаю Одиссея.
Двадцать третий текст:
Личное.
Я запомнила это.
Вздохнула и завопила.
Поднялось беспощадное солнце июльское, ослепило
Навсегда ослепило.
Только я поняла по огромным ладоням, меня несущим,
Как прекрасно все то, что есть, было и будет сущим,
Или, что они счастливы - эти, огромные - если проще,
И что дедовский голос глубокий - улыбка Будды.
Они счастливы тут, значит были всегда
И будут.
Я увижу их счастье, ослепшая, лишь на ощупь.
Я запомнила это - с рожденья дурные вести,
То, что я - симбиоз тех двоих, невозможных вместе.
Значит я - невозможна. Возможностью мир закован.
Значит я выше мира и выше его законов.
И он будет таким, как запомнился мне в начале,
Тем июлем, когда я рождалась, в крови кричала,
Мир меня заливает слепящим зеленым морем.
Я запомнила, что они счастливы.
Априори.
Двадцать четвертый текст:
Я сейчас пристегнута, друг мой, по самое не хочу,
Карандаш пляшет в пальцах от будущих перегрузок,
Горизонт Байконура становится жутко узок.
Знаешь, сколько всплывает недуманных дум и чувств,
Знаешь, как ты становишься разом велик и мал,
Как боишься хотя бы возможности перебоев
связи. И вообще как ты раньше, дурень, не понимал,
Что уходит во тьму невозможное голубое
небо. И звезды горят сквозь голубизну
Рассекая лучами пространство со мною вместе.
Только бы, окончательно сдрейфив, не улизнуть
Только б выжить, сорвавшись в холодное поднебесье,
Только б выжить, ворвавшись в чернильную пустоту,
Не распасться на части под взглядом лучей-алмазов.
Это будет прекрасней того, как цветы растут,
Лучше Босха, Фелинни, катарсиса и оргазма.
Да, наверное, лучше не может быть ничего.
Невесомость научит летать и ходить по лезвию...
Я ужасно трясусь, но совсем не боюсь того,
Что ты там для меня можешь тоже лишиться веса.
Ты не можешь лишиться веса.
Двадцать пятый текст:
Николай летит и полет нормальный,
Под санями крутится шар земной.
У него остались четыре спальни
В деревеньке где-то под Каруной.
Он черпает виски пивным стаканом
Из стоящей где-то у ног бадьи.
Никому не кажется это странным -
Помесь дальнобойщика и судьи?
Он примерз к саням, но почти не ропщет,
Третий час не ропщет - почти святой.
"Так-то смотришь - каждый, поди, хороший...
Вот закончу с этим - уйду в запой.
Все, последний маленький трагладит!"
Он кряхтит, хватаясь за поясницу.
Николай летит, и ему в пути
Совершенно некому помолиться.
